Правообладателям!
Представленный фрагмент книги размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает ваши или чьи-либо права, то сообщите нам об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?Текст бизнес-книги "О духе законов"
Автор книги: Шарль Монтескье
Раздел: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Учение о разделении властей сформулировал Локк, и здесь Монтескье повторяет за ним, внося лишь косметические изменения. Необходимость разделения властей мотивируется тем, что власть как таковая всегда чревата возможностью злоупотребления. У Монтескье: «Но известно уже по опыту веков, что всякий человек, обладающий властью, склонен злоупотреблять ею, и он идет в этом направлении, пока не достигнет положенного ему предела. А в пределе – кто бы это мог подумать! – нуждается и сама добродетель. Чтобы не было возможности злоупотреблять властью, необходим такой порядок вещей, при котором различные власти могли бы взаимно сдерживать друг друга»[15]15
Там же. С. 289.
[Закрыть]. Если власть не концентрируется без остатка в одном месте, то разные места власти создают друг для друга естественную границу, тем самым предупреждая возможные злоупотребления (они по-прежнему возможны, но с гораздо большими трудностями).
Само разделение, разумеется, должно иметь собственную рациональность. Так, следует различать основные функции власти, затем организовывать эти функции в независимые властные центры. Локк выделял три таких центра: власть законодательная, исполнительная и федеративная (отвечающая за международные отношения). В центральной главе своего сочинения, которая называется «О государственном устройстве Англии» (книги 11, глава 6), Монтескье почти что цитирует Локка: власть законодательная, исполнительная в области международного права, исполнительная в области гражданского права – она же, для простоты, судебная[16]16
Там же. С. 290 и далее.
[Закрыть]. Исполнительная власть, сконцентрированная в руках одного человека – монарха, – естественным образом ограничена законодательной властью; последняя, в свою очередь, ограничена тем, что она не может влиять на решения исполнительной власти; судебная власть отделена от двух других властей, и суд, что очень желательно, осуществляется равными над равными (отголосок английского права, смотри выше); судей, таким образом, много, монарх-исполнитель один, законодательный орган – парламент, набранный из представителей граждан, – должен состоять из двух палат, отражающих разные имущественные интересы, – этот нюанс, впрочем, дискуссионный, он не относится к фундаментальным чертам устроения умеренного правления.
Фундаментальная черта одна: разделение. Локк и Монтескье удачно угадывают основное понятие уже нашей, современной политической философии (partage у Нанси, у Рансьера), которое – и здесь нам очень помогает русский язык – объединяет два якобы противоположных значения: разделение как отделение (разделять на части) и разделение как соучастие (разделять убеждения). Политическое – это и есть разделение: единое разделяется на многое, и многое разделяет единое – общее. В политическом поле мы разделены: между нами граница наших частных свобод и одновременно связь нашего общего дела. Вот и получается, что государство и выше – само политическое есть разделение, и прежде всего разделение властей: множественное в единстве.
* * *
Понятие разделения возвращает к началам. Принципиальный политический спор о том, каким должно быть устроение сообщества, восходит не к всевозможным вариациям позитивистской редукции, но к логике и диалектике – столь давней уже, что без срока давности – единого и многого. Сама возможность посмотреть на устроение общества так или эдак обусловлена изначальным фундированием любого сообщества единым и многим вместе, их отношением – таким, что и при очень сильном желании не разорвать: единство множества, множественность единства – всё это сообщество, и так и эдак. Только при априорной данности этого соотношения возможна, на втором шаге, степенная дискуссия: а что же лучше – это или то?.. Это или то может быть лучше или хуже, лишь если и это и то уже обусловили наши «идейные» споры заранее. Присмотримся и увидим: задолго до «лучше-хуже» нас захватило единое-многое «вместе»[17]17
«Если смотреть на политическое из перспективы первой философии, то есть логики и онтологии, то перед нами оказывается динамическая структура, образуемая диалектикой единого и одинокого». – Магун А. Единство и одиночество: Курс политической философии Нового времени. – М.: Новое литературное обозрение, 2011. С. 108. – Это редкая русскоязычная книга, которую я бы безоговорочно рекомендовал для знакомства с политической философией как таковой.
[Закрыть].
Если не учитывать эту изначальную диалектику, не избежать печальных казусов. Например, требование плюрализма, плюрализма любой ценой, плюрализма и только плюрализма под страхом смерти! – с пугающей легкостью оборачивается железным монизмом со всеми вытекающими последствиями в виде, к примеру, юридически санкционированного террора политкорректности. Искомый плюрализм растворяется в этом терроре – так логика наказывает тех, кто имеет наглость (и глупость) ею брезговать: изгнанная через дверь, она возвращается через окно. Судьба, как встарь, тащит неразумных на коротком поводке.
Конечно, Монтескье в число этих несчастных не вхож, и логика ему друг – больше, чем может показаться беглому взгляду. Против монистического плюрализма или плюралистического монизма глупцов он в состоянии предложить третий, срединный путь философии, на котором крайности сообщаются, а не воюют. Напротив, именно адептами войны крайностей хорошо поверяется сила и крепость идей Монтескье: разделения властей, представительства, парламентаризма. Наверное, самым известным – и чаще всего самым лучшим – критиком этих либеральных идей и вообще всего духа 1789 года является Карл Шмитт. Всякий уход от единства верховной власти – а всё вышеперечисленное как раз воспринимается как подобный уход – для него что красная тряпка. Особенной силы такая плюралофобия достигает в его сочинении о Томасе Гоббсе – так, даже такой монист как Гоббс навлекает на себя гнев Шмитта за то, что в монолит своего Левиафана он допускает частичку плюралистической независимости – в вопросе о личной вере. Для Шмитта одна-единственная уступка многообразию всенепременно приводит к полному краху Единого государства[18]18
Шмитт К. Левиафан в учении Томаса Гоббса о государстве. – СПб.: Владимир Даль, 2006. С. 241.
[Закрыть]. И далее: одна империя, один фюрер – как и произошло в действительности.
В концепции «кризиса духовно-исторических оснований современного парламентаризма»[19]19
Шмитт К. Духовно-историческое состояние современного парламентаризма / Политическая теология. – М.: КАНОН-пресс-Ц, 2000. С. 155–259.
[Закрыть] Шмитт, как правило, умный и проницательный автор – злодей (если считать его злодеем) и глупец не одно и то же, – достигает, пожалуй, своей низшей интеллектуальной планки. Мало что с той же ясностью указывает на силу идеи парламентаризма, как подобная критика и всё то, что выступало ее эмпирическим фоном в истории ХХ века. Путая парламентаризм вообще с частным кризисом германской политической системы, взятой в нисходящей линии «империя – Веймар – нацизм – катастрофа», Шмитт раз за разом повторяет суждение, что разные воли – многообразие – в парламенте никогда не смогут договориться, то есть прийти к единству, – суждение странное и догматическое, ибо многовековой парламентский опыт как раз таки опровергает этот аргумент ad hominem (парламентарии-де непримиримые интриганы и неисправимые эгоисты). Католический эссенциалист Шмитт просто не может помыслить образование воли в работе парламентского полилога, он мыслит волю как только предданную всякому действию сущность, индивидуализированную фигурой вождя, единого и единственного (суверена, царя, диктатора, фюрера)[20]20
Кассирер в этом отношении указывает, что кальвиновская аксиома о безусловном примате воли над разумом снимается Просвещением – отныне воля разумна, ее творит сам разум. Шмитт, таким образом, просто не в силах принять Просвещение. – Кассирер Э. Философия Просвещения. С. 264.
[Закрыть]. С его точки зрения, воля изначальна, и далее ею порождаются эффекты и действия, тогда как мысль о том, что сама воля может быть эффектом неких действий, ему в голову не приходит (а если приходит, то долго там не задерживается). Диалектика единого-многого понята Шмиттом – точнее, не понята им – только с одной стороны – со стороны Единого, поэтому от диалектики, собственно, кроме бесплодной догматики не остается следа. Стоит ли оговаривать, что такое мышление противоречит всем завоеваниям Нового времени, именно что обнаружившим за воображаемой статикой мира в науке, в искусстве, в политике – динамизм разнородных, изменчивых сил. Статус этих завоеваний такой, что их, разумеется, можно комментировать и критиковать, но от них нельзя просто так – по-шмиттовски – отворачиваться, будто ничего не было. К счастью, всё было, и нам совершенно не обязательно мыслить политику только как чудо – рождение воли ex nihilo, – мы можем теперь, после Макиавелли и далее, видеть в ее основании разумную технику и динамику.
Мышление Нового времени вело к постепенному краху эссенциалистских понятий вроде реликтового ныне суверенитета, фундированного теологией, и иже с ним. Традиционалист Шмитт мало что может противопоставить условному Монтескье, кроме гнева и слабой риторики, а Левиафан, выброшенный западной политикой на обочину истории, был подобран разве что самыми одиозными, репрессивными, варварскими режимами современностями – этими невежественными Ын-ляндиями проездом из Темных веков. Пока эти режимы рушились – и будут рушиться – один за другим, либеральный плюралистический парламентаризм становился всё совершеннее, в верхней точке своего развития совпадая с американской политической системой в ее целом.
Пожалуй, Америка – вот что полезно держать на виду, когда речь идет об историческом значении идей Локка – Монтескье. Если Французская революция прошла через кризисы диктатур, тираний и террора, то революция в Америке изначально сформировала такую систему, которая далее знала только усовершенствования без каких-либо по-настоящему значимых кризисов. Именно здесь политический закон Монтескье – закон равновесия и баланса как основания общего блага – получает свое наиценнейшее эмпирическое подтверждение. Это позволяет думать, что не «идеи 1789 года», но скорее «идеи 1776 года» имеют подлинное историческое значение – как сила, не оставившая Левиафану шансов на будущее существование. Политическое поверяется опытом – на опыте работает именно Америка, а не какой-то внеочередной Рейх. Сегодня нам важно помнить, что успехи этой работы немыслимы без трезвой и эмпирически проницательной мысли Шарля де Монтескье, барона, французского просветителя и философа подлинно исторического размаха.
2017
Предисловие
Если бы среди бесконечного разнообразия предметов, о которых говорится в этой книге, и оказалось что-нибудь такое, что против моего ожидания может кого-либо обидеть, то не найдется в ней по крайней мере ничего, сказанного со злым умыслом. Мой ум не имеет от природы склонности к порицанию. Платон[1] благодарил небо за то, что родился во времена Сократа[2], я же благословляю небо за то, что оно судило мне родиться при правительстве, под властью которого я живу, и повелело мне повиноваться тем, к которым внушило любовь.
Я прошу одной милости, хотя и, боюсь, что мне в ней откажут: не судить по минутному чтению о двадцатилетнем труде, одобрять или осуждать всю мою книгу целиком, а не отдельные ее фразы. Когда хотят узнать цели и намерения автора, то где же всего ближе искать их как не в целях и намерениях его произведения.
Я начал с изучения людей и нашел, что все бесконечное разнообразие их законов и нравов не вызвано единственно произволом их фантазии.
Я установил общие начала и увидел, что частные случаи как бы сами собою подчиняются им, что история каждого народа вытекает из них как следствие и всякий частный закон связан с другим законом или зависит от другого, более общего закона.
Обратившись к древности, я постарался усвоить дух ее, чтобы случаи, существенно различные, не принимать за сходные и не просмотреть различий между теми, которые кажутся сходными.
Принципы свои я вывел не из своих предрассудков, а из самой природы вещей.
Немало истин окажутся здесь очевидными лишь после того, как обнаружится цепь, связующая их с другими истинами. Чем больше будут размышлять над подробностями, тем более будут убеждаться в верности общих начал. Самые эти подробности приведены мною не все, ибо кто может сказать все и не показаться при этом смертельно скучным?
Здесь не найдут тех крайностей, которые как будто составляют характерную особенность современных сочинений. При известной широте взгляда все крайности исчезают; проявляются же они обыкновенно лишь вследствие того, что ум писателя, сосредоточившись всецело на одной стороне предмета, оставляет без внимания все прочие.
Я пишу не с целью порицать установления какой бы то ни было страны. Каждый народ найдет в моей книге объяснение существующих у него порядков, и она, естественно, приведет к заключению, что предлагать в них какие-нибудь изменения этих порядков имеют право только те лица, которые получили от рождения счастливый дар проникать одним взглядом гения всю организацию государства.
Нельзя относиться безразлично к делу просвещения народа. Предрассудки, присущие органам управления, были первоначально предрассудками народа. Во времена невежества люди не ведают сомнений, даже когда творят величайшее зло, а в эпоху Просвещения они трепещут даже при совершении величайшего блага. Они чувствуют старое зло, видят средства к его исправлению, но вместе с тем видят и новое зло, проистекающее от этого исправления. Они сохраняют дурное из боязни худшего и довольствуются существующим благом, если сомневаются в возможности лучшего; они рассматривают части только для того, чтобы познать целое, и исследуют все причины, чтобы уразуметь все последствия.
Если бы я мог сделать так, чтобы люди получили новые основания полюбить свои обязанности, своего государя, свое отечество и свои законы, чтобы они почувствовали себя более счастливыми во всякой стране, при всяком правительстве и на всяком занимаемом ими посту, я счел бы себя счастливейшим из смертных.
Если бы я мог сделать так, чтобы у тех, которые повелевают, увеличился запас сведений относительно того, что они должны предписывать, а те, которые повинуются, нашли новое удовольствие в повиновении, я счел бы себя счастливейшим из смертных.
Я счел бы себя счастливейшим из смертных, если бы мог излечить людей от свойственных им предрассудков. Предрассудками я называю не то, что мешает нам познавать те или иные вещи, а то, что мешает нам познать самих себя.
Стремясь просветить людей, мы всего более можем прилагать к делу ту общую добродетель, в которой заключается любовь к человечеству. Человек – это существо столь гибкое и в общественном быту своем столь восприимчивое к мнениям и впечатлениям других людей – одинаково способен и понять свою собственную природу, когда ему показывают ее, и утратить даже всякое представление о ней, когда ее скрывают от него.
Я много раз начинал и оставлял этот труд, тысячу раз бросал я на ветер уже исписанные мною листы и каждый день чувствовал, что мои руки опускаются от бессилия. Исследуя свой предмет без всякого предварительного плана, я не знал ни правил, ни исключений, и если находил истину, то для того только, чтобы тут же утратить ее; но когда я открыл мои общие начала, то все, чего я искал, предстало предо мною, и на протяжении двадцати лет я видел, как труд мой возник, рос, развивался и завершился.
Если этому труду суждено иметь успех, я буду в значительной степени обязан этим величию моего предмета. Не думаю, однако, чтобы тут не было никакой заслуги и с моей стороны. Когда я прочел все, что было написано прежде меня столь многими великими людьми во Франции, в Англии и Германии, я был поражен восхищением, но не пал духом. «И я тоже художник!» – воскликнул я вместе с Корреджио.
Заявление автора
Для понимания первых четырех книг этого труда следует заметить, что 1) под словом республиканская добродетель я разумею любовь к отечеству, т. е. любовь к равенству. Это не христианская или нравственная, а политическая добродетель; она представляет ту главную пружину, которая приводит в движение республиканское правительство подобно тому, как честь является движущей пружиной монархии. На этом основании я и назвал любовь к отечеству и к равенству политической добродетелью: новые идеи, к которым я пришел, обязывали меня приискать для них и новые названия или употреблять старые слова в новом смысле. Лица, не понявшие этого, приписали мне много таких нелепых мнений, которые показались бы возмутительными во всех странах мира, так как во всех странах мира дорожат нравственностью; 2) следует обратить внимание на то, что между утверждением, что известное свойство, душевное расположение или добродетель не являются главными двигателями такого-то правительства, и утверждением, что они в этом правительстве совсем отсутствуют, есть большое различие. Если я скажу, что такое-то колесо или шестерня не относятся к орудиям, приводящим в движение механизм часов, то можно ли из этого заключить, что их совсем не имеется в этих часах? Столько же оснований для заключения, что христианские и нравственные добродетели и даже сама политическая добродетель отсутствуют в монархии. Одним словом: честь существует и в республике, хотя движущее начало республики – политическая добродетель, а политическая добродетель существует и в монархии, несмотря на то что движущее начало монархии – честь.
Говоря в V главе третьей книги моего сочинения о добродетельном человеке, я имел в виду не человека, обладающего христианскими или нравственными добродетелями, а человека, стремящегося к политическому благу, т. е. обладающего тою политическою добродетелью, о которой была речь. Это человек, который любит законы своей страны и любовью к ним руководствуется в своей деятельности. Все это я уточнил в настоящем издании путем еще более четкого определения своих идей; в большинстве случаев, где было употреблено мною слово добродетель, я заменил его выражением политическая добродетель.
Книга первая. О законах вообще
Глава I. О законах в их отношениях к различным существам
Законы в самом широком значении этого слова суть необходимые отношения, вытекающие из природы вещей; в этом смысле все, что существует, имеет свои законы, они есть и у божества, и у мира материального, и у существ сверхчеловеческого разума, и у животных, и у человека.
Те, которые говорят, что все видимые нами в мире явления произведены слепою судьбою, утверждают великую нелепость, так как что может быть нелепее слепой судьбы, создавшей разумные существа?
Итак, есть первоначальный разум; законы же – это отношения, существующие между ним и различными существами, и взаимные отношения этих различных существ.
Бог относится к миру как создатель и охранитель; он творит по тем же законам, по которым охраняет; он действует по этим законам, потому что знает их; он знает их, потому что создал их, и он создал их, потому что они соответствуют его мудрости и могуществу.
Непрерывное существование мира, образованного движением материи и лишенного разума, приводит к заключению, что все его движения совершаются по неизменным законам, и какой бы иной мир мы себе ни вообразили вместо существующего, он все равно должен был бы или подчиняться неизменным правилам, или разрушиться.
Таким образом, дело творения, кажущееся актом произвола, предполагает ряд правил, столь же неизбежных, как рок атеистов. Было бы нелепо думать, что творец мог бы управлять миром и помимо этих правил, так как без них не было бы и самого мира.
Эти правила – неизменно установленные отношения. Так, все движения и взаимодействия двух движущихся тел воспринимаются, возрастают, замедляются и прекращаются, согласно Монтескье, отношениями между массами и скоростями этих тел; в каждом различии есть единообразие, и в каждом изменении – постоянство.
Единичные разумные существа могут сами для себя создавать законы, но у них есть также и такие законы, которые не ими созданы. Прежде чем стать действительными, разумные существа были возможны, следовательно, возможны были отношения между ними, возможны поэтому и законы. Законам, созданным людьми, должна была предшествовать возможность справедливых отношений. Говорить, что вне того, что предписано или запрещено положительным законом, нет ничего ни справедливого, ни несправедливого, значит утверждать, что до того, как был начерчен круг, его радиусы не были равны между собою.
Итак, надо признать, что отношения справедливости предшествуют установившему их положительному закону. Так, например, если существует общество людей, то справедливо, чтобы люди подчинялись законам этого общества; если разумные существа облагодетельствованы другим существом, они должны питать к нему благодарность; если разумное существо сотворено другим разумным существом, то оно должно оставаться в той же зависимости, в какой оно находилось с первого момента своего существования; если разумное существо причинило зло другому разумному существу, то оно заслуживает, чтобы ему воздали таким же злом, и т. д.
Но мир разумных существ далеко еще не управляется с таким совершенством, как мир физический, так как, хотя у него и есть законы, по своей природе неизменные, он не следует им с тем постоянством, с которым физический мир следует своим законам. Причина этого в том, что отдельные разумные существа по своей природе ограниченны и потому способны заблуждаться и что, с другой стороны, им свойственно по самой их природе действовать по собственным побуждениям. Поэтому они не соблюдают неизменно своих первоначальных законов, и даже тем законам, которые они создают сами для себя, они подчиняются не всегда.
Неизвестно, находятся ли животные под управлением общих или каких-нибудь особенных законов движения. Как бы то ни было, они не связаны с богом более близкими отношениями, чем остальной материальный мир; способность же чувствовать служит им лишь для их отношений друг к другу, к другим существам и к самим себе.
В свойственном им влечении к наслаждению каждое из них находит средство для охраны своего отдельного бытия, и это же влечение служит им для сохранения рода. Они имеют естественные законы, потому что соединены способностью чувствовать и не имеют законов положительных, потому что не соединены способностью познавать. Но они не следуют неизменно и своим естественным законам; растения, у которых мы не замечаем ни чувства, ни сознания, лучше их следуют последним.
Животные лишены тех высоких преимуществ, которыми мы обладаем, но зато у них есть такие, которых нет у нас. У них нет наших надежд, но нет и наших страхов; они, подобно нам, умирают, но не сознают этого; большая часть их даже охраняет себя лучше, чем мы себя, и не так злоупотребляет своими страстями, как мы.
Как существо физическое, человек, подобно всем другим телам, управляется неизменными законами; как существо, одаренное умом, он беспрестанно нарушает законы, установленные богом, и изменяет те, которые сам установил. Он должен руководить собою, и, однако, он существо ограниченное; как всякое смертное разумное существо, он становится жертвою неведения и заблуждения и нередко утрачивает и те слабые познания, которые ему уже удалось приобрести, а как существо чувствующее, он находится во власти тысячи страстей. Такое существо способно ежеминутно забывать своего создателя, и бог напоминает ему о себе в заветах религии; такое существо способно ежеминутно забывать самого себя, и философы направляют его законами морали; созданный для жизни в обществе, он способен забывать своих ближних, и законодатели призывают его к исполнению своих обязанностей посредством политических и гражданских законов.
Правообладателям!
Представленный фрагмент книги размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает ваши или чьи-либо права, то сообщите нам об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?