Правообладателям!
Представленный фрагмент книги размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает ваши или чьи-либо права, то сообщите нам об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?Текст бизнес-книги "Социология"
Автор книги: Владислав Бачинин
Раздел: Юриспруденция и право, Наука и Образование
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Процесс секуляризации (от лат. saecularis – светский, мирской) западной культуры и цивилизации имел вид высвобождения общественного и индивидуального сознания из-под власти религии и церкви. Совершавшаяся на протяжении Нового и новейшего времени секуляризация сопровождалась такими изменениями в сфере общественной жизни, как перераспределение церковной собственности в пользу государства, освобождение властных институтов от практики получения санкций со стороны церкви, эмансипация культуры, воспитания, образования, быта людей от религиозно-церковных влияний, «разволшебствление» («расколдовывание») картины мира, переход мирообъяснительных инициатив от религии к науке.
Секуляризация является противоположностью другого процесса, также характерного для развития культуры и цивилизации, – сакрализации. Секуляризация и сакрализация – полюса живой, динамичной культурно-исторической антитезы, между которыми располагается культурное пространство цивилизованного общежития народов и государств. Между ними колеблется исторический маятник, устремляющийся то в одну, то в другую сторону, и его движения свидетельствуют либо о волне сакрализации, либо о волне секуляризации.
Состояние нормативно-ценностных систем, социальных механизмов морально-правовой регуляции прямо зависело от этих процессов. Так, волна секуляризации с присущим ей возвышением личностного начала, усилением рационализирующих умонастроений, крепнущим духом антропоцентризма и социоцентризма порождала встречную защитную реакцию со стороны апологетов сакральной картины мира, заставляла их защищать эту картину, оправдывать Бога, создавать разнообразные варианты теодицеи. И, напротив, мощная волна сакрализации, сопровождающаяся распространением умонастроений, существенно приуменьшающих масштабы человеческой личности, а порой и заметно принижающих достоинство человека, порождала встречную реакцию секулярного характера, заставляла человека оправдывать самого себя в собственных глазах, искать средства и способы духовного самовозвышения, создавать различные модели антроподицеи.
В условиях западной цивилизации волны секуляризации, как правило, начинали угрожать традиционным иерархическим нормативно-ценностным вертикалям, а это было чревато ослаблением устоев социального порядка, падением нравов, ростом преступности, социальными катаклизмами. Символику секуляризованного мира демонстрирует творчество И. Босха. В его картинах мир, покинутый Богом, оставлен на произвол судьбы и оказался во власти темных сил. Всевозможная нечисть, прежде страшившаяся Божьего гнева, теперь осмелела и начала выползать из расщелин и укрытий. Мир наполнился омерзительными и злобными чудовищами. Босх как бы предупреждает: обезбоженный мир станет напоминать кошмар безумия, и жить в нем человеку будет по-настоящему страшно, поскольку он окажется бессилен перед распоясавшимися силами тьмы и зла.
Цивилизационный макроорганизм, интуитивно ощущая опасность, которую несла в себе секуляризация, предпринимал встречные меры и стимулировал процесс активного правотворчества. Так, некогда в императорском Риме на фоне ослабления религиозных начал, выхолащивания и оскудения религиозных чувств у граждан возникла тенденция развития и укрепления механизмов правовой регуляции социальных отношений. Несомненно, римское право как замечательный плод античной цивилизации – один из результатов той скрытой, подспудной секуляризации, которая постепенно высвобождала общественное и индивидуальное сознание из плена языческих верований.
Аналогичным образом обстояло дело и в постренессансной Европе: процесс секуляризации сопровождался интенсивным развитием правосознания, правоотношений и правоведения. Характерно, что классический Восток, не знавший мощных волн секуляризации, не породил сколь-нибудь значительных правовых систем или открытий в области правовой теории. Однако неразвитость механизмов правовой регуляции на протяжении всей истории государств Востока не приводила к сколько-нибудь заметным проявлениям падения нравов и разгула преступности. И причина заключалась в том, что традиционные нормативно-ценностные регуляторы преимущественно религиозного характера вместе с достаточно архаическими нормами обычного права успешно осуществляли функцию социального контроля.
Так обнаруживает себя существенная культурно-историческая закономерность: чем интенсивнее процесс секуляризации, чем энергичнее осуществляются разрушения в сфере иерархической пирамиды религиозных норм, тем острее нужда в развитии институтов права как внешней регулятивной силы, предназначенной удерживать стихию человеческих взаимоотношений в русле цивилизованной нормативности.
В Европе Нового времени в процессе секуляризации постепенно сузилась сфера компетенции канонического права, целый ряд направлений в правоотношениях, касающихся международных, политических, гражданских, семейно-брачных, уголовных вопросов, перешел в ведение светских государственных судов. В итоге к XX в. в большинстве европейских стран за каноническим правом осталась область преимущественно внутрицерковных отношений.
На протяжении XVIII–XIX вв. секуляризация проявлялась в форме заметного усиления позитивно-правовых умонастроений среди западных правоведов и философов, склонных рассматривать право как самостоятельную регулятивную силу, опирающуюся на мощь светских социальных институтов и не нуждающуюся в религиозных и метафизических обоснованиях своих норм. Формируется сугубо светская, «государствоцентристская» модель права, в которой последнее предстает уверенным в том, что способно самостоятельно, без помощи религии и церкви поддерживать необходимый социальный порядок. При этом практические кодификации как бы отменяют все предшествующие религиозно-философские и религиозноэтические искания, приведшие к появлению тех или иных конкретных норм и законов. Философскому и юридическому позитивизму важен прежде всего сам закон в его прагматическом приложении. Здесь действует отмеченная М. Вебером логика исторической рационализации права, проявляющаяся не только в его секуляризации, но и в возрастании роли факторов специализации и бюрократизации правоотношений, в непомерном увеличении числа регулирующих их нормативных актов. Все это позволяет говорить о двойственной, амбивалентной природе процесса секуляризации, который не вписывается в границы однозначных положительных или отрицательных оценок. С одной стороны, Европа обязана ему появлением того богатства правовых идей и систем, которым она гордится. Вместе с тем это богатство вряд ли способно компенсировать те существенные потери в сфере духа и духовности, которыми обернулась для культуры практика обесценивания высших абсолютов и разрушения классических нормативно-ценностных иерархий.
Между тем социально-историческая практика уже продемонстрировала ту культурную модель, которая позволяет успешно сочетать тенденции сакральности и секулярности на началах цивилизованного паритета. Культура европейского барокко XVII в. являет собой пример сочетания духа антроподицеи и духа теодицеи, человеческого и божественного, секулярного и сакрального, свободы и ответственности. В барочной картине мира Бог и человек выступают на равных, представляют собой две равнозначные доминанты. Эта двухдоминантная модель миропорядка не отменяет традиционной иерархической вертикали и одновременно не сковывает человека, не ограничивает его духовную и практическую свободу. Более того, она защищает человека от соблазна вседозволенности, оберегает от падений в бездну имморализма. В ней религиозные, моральные и правовые нормы не конкурируют между собой, а, дополняя усилия друг друга, служат одной цели – укреплению цивилизованного социального порядка.
Эту опасную двойственность секуляризации подчеркивал П. Тиллих: «Наша цивилизация решила в пользу секуляризации. Это было великое и очень нужное решение. Оно свергло с трона церковь – церковь, сделавшуюся силой угнетения и предрассудка. Оно освятило и наполнило смыслом нашу повседневную жизнь и труд. Однако оно отвергло те глубокие вещи, которые символизирует религия: чувство неисчерпаемой таинственности жизни, проникновение в конечный смысл существования и непобедимую силу безусловной преданности. Такие вещи отвергать нельзя. Если мы изгоним их в их Божественных формах, они вернутся в демонических формах. И вот теперь, в преклонный век нашего секуляризованного мира, мы оказались свидетелями самых чудовищных проявлений этих демонических форм; мы заглянули в тайники зла глубже, чем большинство прежних поколений».
Процесс секуляризации выполняет одновременно деструктивные и конструктивные функции. С одной стороны, он означает деструкцию традиционных форм сакральности, а с другой, – подготавливает социальную и духовную почву для новых форм сакральности, в которых абсолютные ценности и нормы обретут тот вид, который в наибольшей степени будет соответствовать новым социально-историческим обстоятельствам.
На протяжении нововременного процесса секуляризации сложилось европейское социальное сознание – система классических воззрений на общество и государство как единый соционормативный комплекс, оказывающий определяющее цивилизующее воздействие на развитие всех сторон человеческой жизни. Социальное сознание сформировалось в результате действия двух важнейших факторов. Первый – это процесс формирования централизованных европейских государств с интенсивно развивающейся экономикой, промышленностью, торговлей, нуждающихся в нормативном обеспечении своих конструктивных инициатив, в интенсивной законотворческой практике.
Второй – это процесс секуляризации как постепенное освобождение социальной мысли, общественного и индивидуального сознания от власти церковных догматов и традиционных стереотипов религиозного миросозерцания. Он выглядел как логика постренессансного перераспределения мирообъяснительных функций в пользу светских текстов, создаваемых естествоиспытателями, философами, моралистами, правоведами и т. д.
Основными формами, в которых выступило социальное сознание, стали две системы взглядов – естественно-правовая и позитивно-правовая. Развитие первой имело своим главным источником инициативы, исходящие преимущественно от формирующегося гражданского общества, защищавшего естественные права и свободы граждан и выдвигавшего крупных мыслителей-апологетов этих свобод.
Позитивно-правовая форма социального сознания, выражавшая интересы централизованных государств, разрабатывалась идеологами и политиками, находящимися на государственной службе.
Динамическая антитеза этих двух модусов составила внутреннее противоречие, благодаря которому западное социальное сознание развивалось как подвижная духовная целостность, способная производить разнообразные концептуальные структуры и сохраняющая при этом верность исходным нормативным, ценностным, смысловым константам западного культурного мира.
Протомодерн предстал в качестве маргинальной социокультурной парадигмы, занявшей промежуточное место между двумя культурно-историческими эпохами и соответствующими им типами цивилизаций – классической цивилизацией и цивилизацией модерна. Он возник как результат взаимопроникновения двух тенденций. Первая – тенденция подведения итогов, исходящая от парадигмы классики, выказывающая отчетливое понимание своих целей и задач и пытающаяся связать прошлое с настоящим.
Вторая тенденция отличалась устремленностью в будущее. Но при этом она еще не имела собственных духовных сил, чтобы постичь смысл «иероглифов» надвигающейся эпохи.
На протяжении плавного перехода от классики к модерну, продолжавшегося во второй половине XIX в., культура протомодерна еще не приобрела самостоятельных стилевых особенностей. На глазах мыслителей и художников былой нормативно-ценностный космос классической культуры с ее ясными критериями и отчетливыми смыслами начал все более походить на «разбегающуюся Вселенную» Эмпедокла, когда власть в ней перешла от Дружбы к Вражде.
В эпоху протомодерна начала складываться методология позитивизма, ставшая основанием, на котором утвердилась новорожденная социология XIX в. Она явилась частным случаем, конкретной формой более общей парадигмы социоцентрического характера. На культурно-историческом фоне постепенного сдвига в историческую тень парадигм теоцентризма, а затем и антропоцентризма стала выделяться парадигма социоцентризма. Теперь уже не Бог и не человек выступали в роли доминант, довлевших над ценностными мирами. Общество обретало значимость наиболее важного предмета размышлений и аналитических усилий. Именно социоцентризм как исследовательская установка стал основанием, на котором утвердилась новая социологическая наука.
Теперь уже не божественные заповеди и не гуманистические иллюзии, а трезвые и прагматичные требования, исходящие из окружающей социальной среды, занимали социальных мыслителей. В русле этих императивов и складывается методология позитивизма.
Особенность позитивизма как совокупности познавательных установок социологического сознания состояла в том, что он требовал рассматривать все феномены социальной жизни прежде всего в эмпирически-фактографическом, утилитарно-прагматическом ключе. Он предписывал социологической мысли избегать каких-либо философских допущениий метафизического характера.
Еще до того, как позитивизм сложился в самостоятельную методологическую парадигму общефилософского и социологического характера в работах О. Конта и Г. Спенсера, соответствующая тенденция уже существовала в виде принципа эмпиризма, намеренно игнорировавшего метафизическую проблематику. Адепты раннего и зрелого позитивизма не признавали ни абсолютных первопринципов, ни чистых эйдосов, ни вечных сущностей.
В свете позитивистской методологии детерминационными механизмами, предопределяющими природу социальных явлений и процессов, выступают только лишь реалии природно-социального хронотопа (витальные, биопсихические факторы антропологического характера, социодинамика государственных институций, логика развития экономических, политических, идеологических и других отношений).
Мышление, ориентированное на принципы позитивизма, рационально, дискурсивно и опирается прежде всего на такое средство миропонимания, как рассудок. Но еще Платон характеризовал рассудок как мыслительную способность, занимающую промежуточное место между умением формулировать обыденные мнения и разумом, способным к тонкой, изощренной диалектике. Рассудку свойственно пребывать в плену видимостей, загораживающих от него истину. Отсюда сравнительная узость позитивистского миропонимания. В свете его установок предмет теоретического анализа предельно зауживается: берется социальный феномен сам по себе, отсеченный от трансцендентной и трансцендентальной реальности, от абсолютных первопринципов бытия, вечных сущностей, религии, метафизики, нравственности, этики, антропологии, психологии и т. д. В результате нередко в социологическом сознании на месте картин живой социальной реальности воцарялась этатистская схематика бездушного, рационализированного порядка, в котором не было места ни справедливости, ни благу, ни истине.
Накапливаемые факты, приобретаемые знания о социуме, если они отлучены от метафизических оснований бытия и мироистолкования и целиком пребывают во власти позитивистских установок, искажают картину социальной реальности. И тогда обнаруживается (если перефразировать Гераклита), что позитивистское многознание уму не научает. Накопление положительных знаний, их укладывание в громоздкие системы не заменяют самого главного и наиболее существенного – понимания основополагающих смыслов бытия человека в мире, социуме.
Рассудочное познание действительно не приемлет трансцендентного мира, отвергает высшую реальность. Для него Бог, душа, судьба, бессмертие – пустые, ничем не наполненные понятия, бесполезные для положительной науки. Наиболее характерным воплощением рассудочного мироотношения явились учения Ч. Дарвина, К. Маркса, 3. Фрейда, отвергающие инобытие во всех его видах, отличающиеся невосприимчивостью к духовным первосущностям мира.
Социологический позитивизм признает существующим лишь то, что ясно и отчетливо оформлено в рациональных категориях социологической теории. Все, что пребывает «над» социальными фактами (Бог, эйдосы, идеалы) или «под» ними (коллективная душа, архетипы и т. д.), его не интересует. Он предпочитает замкнутые, уже освоенные им предметно-проблемные области, внутри которых он чувствует себя компетентным, где теоретические положения поддаются опытной верификации, где все предельно прозрачно – цели и средства, намерения и орудия их реализации.
При этом характерно, что позитивизм не сознает собственной ограниченности. Уверенный в самодостаточности своих принципов, он с воинственным пылом нападает на метафизику, критикует всех, кто пытается рассматривать социальные реалии в контексте культуры, в их многообразных и сложных связях с мифологией, религией, нравственностью и другими порождениями человеческого духа. Этим он демонстрирует интеллектуальную ограниченность своих позиций. Разумеется, человеческий интеллект не следует упрекать в стремлении к упорядочению и некоторому упрощению своих представлений о мире. «Мы не способны думать в терминах неограниченного разнообразия деталей; очевидность приобретает присущее ей значение лишь в том случае, если она предстает перед нами, приведенная в порядок при помощи общих идей» (Уайтхед А. Религия и наука. – Заблуждающийся разум? Многообразие вненаучного знания. М., 1990. С. 457). Но особенность рассудочно-позитивистского подхода состоит в том, что используемые его сторонниками общие идеи не только упорядочивают сущее, но и деформируют его. Расчленяя, систематизируя, давая строгие, на его взгляд, дефиниции, рассудок уверен в исчерпывающем характере, абсолютной истинности своих построений. Но он не замечает той опасности, которая подстерегает его и избежать которой ему, как правило, не удается. Имя этой опасности – редукционизм с его логикой грубых упрощений-искажений. В его наивном реализме присутствуют не только конструктивные, но и деструктивные элементы: упрощая, огрубляя, он нарушает живые связи, соединяющие социальные феномены с одушевленным контекстом человеческой культуры. Его усилия временами напоминают вивисекцию, сдирающую с живого существа кожу и разрубающую его на части. В результате перед взглядом аналитика предстает не живое социальное явление, а его рассеченный труп.
Характерно, что позитивистскому рассудку чужды противоречия в явлениях и процессах. Эти объективные источники движения и жизненности грозят надуманным схемам и искусственным конструкциям разрушениями. Рассудку не свойственны споры с самим собой и сомнения в собственной правоте. Выдвигая какое-либо теоретическое положение, он обычно намерен твердо и до конца держаться за него. Слыша при этом только себя и звучащие в унисон монологи единомышленников, предпочитая каноны новациям, привычное – неизвестному, он не замечает, как оказывается в плену мыслительных штампов, из тисков которых почти никогда не может самостоятельно высвободиться. Именно поэтому эвристический потенциал позитивизма не слишком велик.
В классической культуре, в традиционной иерархии ценностей и норм роль главенствующего принципа играла идея Бога. Гранью, отделившей эпоху классики от эпохи модерна, можно считать тот исторический момент, когда западный мир услышал, что «Бог мертв». Эта мысль была сформулирована Фридрихом Ницше в категоричной форме безапелляционной констатации.
Однако, строго говоря, европейская «Теомахия» («убийство Бога») стала сквозным сюжетом европейской «фаустовской» культуры задолго до Ницше. Активное участие в этом философском ристалище принял Кант. У него Бог утратил свойства объективной первосущности и был помещен в пределы субъективного мира личности, превратился в трансцендентально-априорную идею, «личного» бога каждого человека, с которым тот вправе обращаться, как ему заблагорассудится. Предельным вариантом такого самоуправства стала возможность покушения на Бога в себе. Возникла возможность его убийства, чреватого образованием в сфере духа зияющей, рваной «дыры», светящейся адской чернотой.
В. Ф. Эрн назвал «метафизической спесью» демонстративную дерзость западной мысли, вставшую на стезю «богоубийства», т. е. на путь апологетики анормативности и деструктивности: «Метафизическая спесь, впервые явленная Эккартом, проникает в наиболее оригинальные отделы „Критики чистого разума“. В Гегеле она раскидывается гениальным пожаром. В истекающем кровью Ницше переходит в трагическое безумие» (Эрн В. Ф. От Канта к Круппу // Вопросы философии. 1989. № 9. С. 106). Бог не мог «умереть» сам собой, но его можно было убить в самом себе, создав внутри себя темную метафизическую пустоту как особое аксиологически-экзистенциальное пространство, внутри которого не обладают сколько-нибудь заметной действенностью ценности религии, нормы морали, законы права и которое становится источником одного-единственного императива, который у Рабле звучал как призыв «делай, что хочешь», а у Достоевского обрел вид формулы «все дозволено».
Социологическим коррелятом «смерти Бога» стала гибель «земных богов» – казни королей во время революций в Англии и Франции. Мысленное уничтожение Бога, установившего порядок мироздания, и казнь монарха, оберегающего порядок в социуме, – однопорядковые факты духовной и социальной жизни. Оба они – это результат «разволшебствления» мира, десакрализации культуры, катастрофический итог секуляризации нормативно-ценностного пространства, в котором обитает человеческий дух.
Поскольку Бог участвовал в истории через монархов, то, убивая их, мятежные граждане полагали, что тем самым они избавлялись и от влияния Бога на собственное существование. При этом аргументация могла приобретать совершенно одиозный характер, как, например, в филиппиках маркиза де Сада, изображавшего Бога жестоким, преступным сверхсуществом, безжалостным к человеку. Если, как утверждал де Сад, во всех религиях боги способны убивать людей, то почему человек не вправе ответить им тем же?
Когда Бог «умирал» на королевском эшафоте и в сердцах бунтарей, то многим это представлялось обретением некой особой, ранее невиданной свободы. При этом мало кто подозревал, что вместе со «смертью» Бога гибло одновременно нечто чрезвычайно существенное в них самих. Акт метафизического вандализма не проходит бесследно для человека, как не проходит для него бесследно смерть отца, обрывающая живую нить, связывавшую его с предками, с культурными традициями прошлого и оставляющая сироту один на один не только с жизнью, но и со смертью.
Это настроение метафизического «сиротства» составило одну из экзистенциальных доминант в культуре европейского барокко. Его болезненно переживал Паскаль, чье метафизическое воображение рисовало ему образ опустевшего универсума: «Меня ужасает вечное безмолвие этих пространств». Со «смертью» Бога происходил обрыв тысячелетних культурных корней, питавших живыми соками человеческий дух. С крушением высшего Абсолюта уничтожалась нравственная точка отсчета, исчезал ценностный эталон и не оставалось препятствий для распада некогда устойчивой иерархии норм, предписаний и запретов. Исчезало основание различения добра и зла, подвига и преступления и возникала чудовищная «шаткость» нравственных понятий. Подобное аномийное сознание не ведает абсолютных запретов. Для него все относительно, все течет, плывет, расползается, и не на что опереться, кроме как на любое из сиюминутных настроений, на любой из инстинктивных позывов или капризов.
Л. Шестов писал о том, что Ницше был одним из первых европейских философов, который ужаснулся, постигнув, что совершили люди, убив Бога. «Может быть, если бы Ницше воспитался на Гегеле, он бы до конца своей жизни не заметил, что гегелевский бог есть только замаскированное безбожие. И только потому, что Шопенгауэр приучил его говорить правду о философском боге, ему дано было почувствовать, какое преступление совершили люди, обоготворив и создав культ общего понятия (или «идеального»). Ницше сам говорит, что люди и до сих пор не дали себе отчета в том, что они сделали. Это верно. Мы только понемногу начинаем чувствовать, в какую бездну мы провалились. И по мере того, как обнаруживается действительность, растет и ужас по поводу совершенного и совершающегося. Загадочным образом и внешние события как будто нарочно сложились так, чтобы даже и слепому стало видно, до какого безумия дошло культурное человечество… И вновь замученные люди возопиют и вновь станут спрашивать, зачем убивали, зачем убивают Бога…» (Шестов Л. Сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1993. С. 31).
А. Камю вторил Шестову, говоря, что Ницше не вынашивал планов убийства Бога, а уже нашел Бога мертвым в душе своей эпохи и первым осознал огромность этого события.
Начиная с Ганса Гольбейна, изобразившего мертвого Сына Божьего таким образом, что от этого зрелища у человека может «вера пропасть» (Достоевский), немало западных деятелей культуры Нового и новейшего времени предавались ранее запретным удовольствиям – с упоением творили в жанре «теоморта», изображали «мертвого» Бога среди живой природы и между живых детей Творца. Иногда это делалось с отменным вкусом и неподдельным эстетическим изяществом, как, например, у Шиллера в его поэтической миниатюре «Боги Греции», где поэт сетовал на то, что «праздно в мир искусства скрылись боги», в результате чего мир опустел, утратил былую гармоничную соразмерность и одухотворенность своих форм. Аналогичным образом в сентиментально-романтической эстетике выглядело и расставание с христианским Богом, для которого искусство стало не чем иным, как «лифтом на эшафот». Но главный парадокс «фаустовской» культуры заключался в том, что если Бог для нее «умер», то Дьявол остался здравствовать. И хотя Вяч. Иванов и утверждал, будто тот же Ницше вместо «умершего» Бога света и любви вернул миру античного Диониса, бога безумия, разрушения и гибели, но на самом деле за изящным эллинским декором виделся страшный лик не античного Диониса, а противобога – Люцифера.
Правообладателям!
Представленный фрагмент книги размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает ваши или чьи-либо права, то сообщите нам об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?