Книги по бизнесу и учебники по экономике. 8 000 книг, 4 000 авторов

» » Читать книгу по бизнесу Поколения ВШЭ. Учителя об учителях Любови Борусяк : онлайн чтение - страница 5

Поколения ВШЭ. Учителя об учителях

Правообладателям!

Представленный фрагмент книги размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает ваши или чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?

  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 04:01

Текст бизнес-книги "Поколения ВШЭ. Учителя об учителях"


Автор книги: Любовь Борусяк


Раздел: Экономика, Бизнес-книги


Возрастные ограничения: +12

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Светлана Авдашева

Встречи с моими учителями в профессии могут казаться почти случайными. Я поступила на экономический факультет МГУ тридцать лет назад. Училась на, как бы сейчас сказали, гуманитарном отделении экономического факультета – отделении политической экономии. В силу неуемности характера профили подготовки меняла несколько раз. Сначала было отделение политэкономии. Затем я, не зная прилично никакого языка (включая русский), перевелась на отделение экономики зарубежных стран. Потом раскаялась и перевелась обратно. Потом раскаялась в раскаянии и поступила в аспирантуру по кафедре истории народного хозяйства и экономических учений. Вот этот выбор был уже осознанным: именно на этой кафедре я встретила руководителей, самых важных для меня.

В ходе учебы я все время чувствовала, что мне не хватает общекультурной подготовки. Так как политическая экономия – и вся экономическая теория в моем тогдашнем представлении – была чем-то вроде философии, то как-то странно было философию начинать с Маркса, а обо всем предшествующем судить только по его работам.

Первым источником, из которого экономист, то есть философ хозяйственной жизни, мог утолить жажду знаний, стал кружок по истории экономической мысли (как бы сейчас сказали, научный семинар) под руководством Ярослава Ивановича Кузьминова. Надо было много читать, при этом желательно понимать прочитанное, то есть быть способным объяснить, зачем та или иная работа была написана – что, например, волновало Уильяма Петти, почему его позиция была новой для современников и почему Адама Смита заботили иные проблемы. Изучение в этом ключе европейской экономической мысли XVII–XIX веков было хорошей школой. Помимо собственно содержания теорий, мы начинали понимать общие законы развития экономических школ. Эти законы можно представить как смену поколений (естественно, в смысле преемственности, не в смысле паспортных данных). Первое поколение любой известной экономической школы, как правило, великолепно проявляет себя практически во всем – правда, его представители не всегда умеют объяснить, в чем величие идеи, которую они транслируют, и редко умеют применить новый подход для объяснения всего на свете. Второе поколение – это методологи. Они все выстраивают в систему и при этом умеют распространить новую теорию на объяснение всего на свете, и у них хорошо учиться, они отличные преподаватели, правда, их книги уже начинают смахивать местами на учебник (и это в лучшем случае). Третье поколение – это жуткие начетчики, которые в своих исследованиях, как правило, окончательно отрываются от реальности, доводят идеи второго поколения до «трех источников и трех составных частей марксизма», «пяти функций маркетинга», «трех эффектов, вызывающих отрицательный наклон кривой совокупного спроса» и т. п. Третье поколение в конце концов убивает влияние экономической школы на умы: яркая концепция способна вдохновить, а три составные части и пять функций – уже не очень. В этом смысле экономические школы, как и все остальное, тоже рождаются, живут и умирают.

Именно на кафедре истории народного хозяйства и экономических учений я встретила профессора, который и стал моим научным руководителем, – Александра Георгиевича Худокормова. Он очень многое дал мне: помимо той самой общекультурной основы знаний, которую я так хотела получить, интерес к возможности альтернативных объяснений всего происходящего в экономике – от микро– до макроуровня.

Он преподавал нам курс критики современной западной экономической теории. В рамках этого курса перед ним и перед нами стояла сложнейшая задача. Дело в том, что, когда начинаешь работать со статьями западных авторов, некоторые из них не могут не заинтересовать. Некоторые, заинтересовав, не могут не понравиться. Но стандарты советской школы требовали оценки всех западных теорий исключительно через призму Маркса – что приблизительно соответствует оценке теории Дарвина и всех достижений естественных наук с точки зрения их буквального соответствия Библии. Такой подход заранее предполагает, что все новые результаты – в лучшем случае невольное впадение в ересь (Джон Кеннет Гэлбрейт), в худшем – сатанизм (Фридрих фон Хайек). Но на самом деле курс про западные экономические школы вовсе не был тем, что требовали тогдашние представления о политкорректности. Он скорее напоминал лекцию о гримасах капитализма, где лектор рассказывает затаившим дыхание людям, не знающим, где купить сапоги на зиму, о бульваре Осман, Мулен Руж и Монмартре. Конечно, это необходимо осудить – но до чего же хочется там оказаться. Александр Георгиевич с этой задачей справлялся виртуозно. Только благодаря ему мы получили представление о западной экономической теории не как о наборе имен, а как о последовательности дискуссий, которые, даже относясь к высокой теории, были неразрывно связаны с проблемами экономического развития. Собственно, в тогдашней экономике большого выбора проблем, которыми можно было бы заняться, не существовало. Темы, не страдавшие от идеологических установок, были большой редкостью и еще большим дефицитом, чем хорошие зимние сапоги. Историки экономической мысли и хозяйства могли, конечно, сравнивать концепцию хозяйства у Ксенофонта и Аристотеля или налоговые системы Птолемеев и Селевкидов. Точно так же были относительно свободны математики – «относительно» потому, что могли разрабатывать самые разные проблемы, теории и модели, но при этом все-таки было важно, чтобы полученные ими результаты могли использоваться лишь очень ограниченно. Относительной свободой, которая тогда казалась безграничной, пользовались исследователи проблем мировой экономики. Например, при анализе экономических циклов в странах загнивающего капитализма можно было делать все что угодно. Главное, чтобы неискушенный читатель не мог заподозрить, что наша экономика находится в жесткой зависимости от мирового экономического цикла.

В итоге диссертацию я писала о югославской модели социализма в политической экономии, то есть о том, как в стране, следующей якобы «третьим путем», между социализмом и капитализмом, объясняют особенности своей хозяйственной системы. Как бы сказали в современной институциональной экономике, о дискретных институциональных альтернативах, а также об их концептуальных и идеологических основах. Работать было довольно интересно, потому что, в конце концов, любопытнее иметь в качестве объекта изучения русалку, чем просто рыбу или просто женщину. Югославская же модель социализма – особенно в теории – как раз и была такой русалкой: сочетание ценностей Маркса с нежеланием соглашаться с идеологическим доминированием советского варианта развития. По крайней мере ее очень выгодно отличала большая открытость дискуссиям: утверждая что-то, авторы открыто заявляли, почему не принимают альтернативной точки зрения. Вот это внимание к другим позициям и необходимость честно спорить с оппонентами, пожалуй, самое лучшее, что я вынесла из своей работы.

Работа над диссертацией была, как бы сейчас сказали, интерактивом. Я писала что-то и приносила Худокормову, а он мне объяснял, почему то, что я написала, ужасно. Я раз за разом переписывала все от начала до конца, приходила и показывала ему свои тексты. Он мне объяснял, почему это менее или более ужасно, чем было. Было одно важное ограничение: можно написать любую муть, но она должна быть целостной, иметь начало и конец, чтобы было ясно, какой тезис ты выдвигаешь и каким образом его обосновываешь. Почти никогда Александр Георгиевич не подсказывал мне, что же именно надо делать. Все решения о цели, логике и выводах анализа я должна делать самостоятельно. Вот уже двадцать лет я пытаюсь добиться от себя того же самого в отношении своих студентов и аспирантов – к сожалению, со скромными успехами. Школа МГУ как раз показывала, что хороший научный руководитель не должен быть ни инспектором, ни ласковой мамой. Его позиция ближе к позиции тренера, которого интересует в первую очередь результат.

Несмотря на то что сегодня результат моей профессиональной жизни не так уж тесно связан с ее истоками, несмотря на то что мне, как и тридцать лет назад, по-прежнему, честно говоря, не хватает общекультурных основ экономического анализа, – мне кажется, кое-чему я все-таки научилась у своих учителей. По крайней мере тому, что мыслить – это интересно.

Михаил Бойцов

Интерес к истории у меня возник в детстве. Мало того что дома было много исторической литературы, мне еще везло с учителями. В школе (московской 26-й спецшколе, сейчас у нее совсем другой номер) в старших классах историю преподавал Леонид Борисович Яковер – не только редкостный знаток своего предмета, но и личность харизматическая. Школа вообще была замечательная: хотя считалось, что ее профильный предмет – английский язык, в ней преподавали отличные специалисты и по истории, и по литературе, и по биологии, и по химии, и по географии. Помню, в какой-то момент я начал было даже присматриваться к географическому факультету, но, правда, быстро вернулся к мечтам об истфаке МГУ. Однако именно на географический поступил один из моих одноклассников (когда начнется перестройка, он станет довольно известным политиком), а другой пошел на биологический (а он после начала перестройки перенесет свои исследования за океан). Кто попал в МГИМО, кто в «Менделеевку», кто в «Морисовку-Торезовку»… Это я к тому, что наша «Двадцать шестая» не страдала гуманитарной однобокостью, а давала разностороннюю подготовку.

На втором курсе истфака перед каждым студентом встает серьезнейший вопрос о будущей специализации. Конечно, ни история КПСС, ни история советского времени мною тогда даже не рассматривались. «Интересными» в моих глазах были кафедры истории Древнего мира, Средних веков и так называемого русского феодализма. Средневековье влекло почему-то сильнее, но и отпугивало: ведь заниматься историей чужих стран всегда труднее, чем историей собственной, а тут еще речь идет о давних временах и нужно научиться читать на разных непонятных языках. Так что я малодушно склонялся к выбору «русского феодализма». К счастью, на втором курсе семинар по Средним векам вел в нашей группе Анатолий Евсеевич Москаленко – специалист по истории славян. Раньше он работал в Воронежском университете, где оставил заметную школу славистов: там его чтут и сегодня. Анатолий Евсеевич бывал вспыльчив, но проявлял редкостную заботу о тех студентах, которых почему-либо считал способными. Приглашал домой, давал редкие книжки. Всю жизнь он собирал материалы по истории отечественной медиевистики: этот ценный архив сохранился, но до сих пор не изучен как следует. Порой он показывал мне редкие документы, например письма Д. М. Петрушевского или Е. А. Косминского, но оценить их по достоинству мне тогда еще было трудно.

В семинаре Анатолия Евсеевича я писал курсовую работу про личность первого франкского императора на основе сочинения монаха Эйнхарда «Жизнь Карла Великого». Сейчас я бы себе за нее больше тройки (по пятибалльной шкале), в лучшем случае четверки с длинным минусом, не поставил. Но Анатолий Евсеевич стал меня уговаривать идти на кафедру истории Средних веков (хотя сам работал на другой – истории южных и западных славян) заниматься Германией. Я сначала робко отнекивался:

– Не смогу, слишком сложно заниматься зарубежной историей, тем более германской, не потяну уже хотя бы потому, что немецкий нужно знать хорошо. Да и в истории этой раздробленной Священной Римской империи сам черт ногу сломит!

На что он отвечал неизменно:

– Ничего, кто-то ведь должен брать трудности на себя! Тем более у нас давно уже не хватает специалистов именно по средневековой Германии, а как без нее обойтись?

– Да ведь я немецкий язык начал учить только на первом курсе…

– Но ведь начал же, начал! И оценки пока были хорошие. Давай, давай…

Может быть, я бы колебался дольше, но семинар по «русскому феодализму» на первом курсе вел у нас весьма преклонный летами Г. Н. Анпилогов, и получалось у него это не очень увлекательно. К тому же мой доклад в его семинаре оказался совсем не «средневековым» – про манифесты Емельяна Пугачева. Тема была интересной, доклад был принят неплохо, но заметных академических последствий не имел. Да я и сам с ним никаких амбиций не связывал, потому что все старания вложил тогда – на первом курсе – в работу для параллельного семинара. Посвящена она была, как сейчас помню, политическим взглядам Сократа. Вот так отношения с кафедрой «феодализма» и не завязались. А тут еще А. Е. Москаленко с автографами Петрушевского и Косминского в руках убеждал, что и в глубинах России все-таки можно вполне продуктивно заниматься западным Средневековьем, хоть дело это, безусловно, трудное. Как, впрочем, говорил он, трудно выстраивать и настоящую марксистскую медиевистику, которая пока делает еще только самые первые шаги. (Последний тезис, как выяснилось чуть позже, решительно расходился с официальным мнением, что марксистская история Средних веков уже вполне сложилась, окрепла и как раз переживала невиданный расцвет.)

Вот так я и отправился в конце второго курса с трепетом душевным писать заявление о приеме на кафедру истории Средних веков. Она тогда считалась у студентов – и, насколько я знаю, считается до сих пор – традиционно сильной и требовательной, в своем роде элитарной. Отбирали туда со строгостями, но Анатолий Евсеевич меня весьма тепло рекомендовал – не только официально, но, насколько я знаю, и в частных беседах. Вряд ли ему нужно было проявлять особую настойчивость: мой студенческий «послужной список» выглядел вполне убедительно. Тем не менее слово его было весомо. Считалось, что на кафедре истории Средних веков учиться нужно лишь немногим и представление о претендентах следует составить заранее, притом прежде всего именно по отзывам руководителей семинаров.

Между прочим, тогда и факультетское руководство не потакало наплыву студентов на кафедры Древнего мира и Средних веков. Студенту с «активной жизненной позицией» пристало идти на уже упоминавшиеся кафедры истории КПСС или социализма. Если помимо «активной жизненной позиции» у человека за душой было еще что-нибудь, например способность к языкам, ему полагалось пробиваться на кафедру Новой и Новейшей истории.

Медиевисты знали, что их подозревают (и не всегда безосновательно) в предосудительном эскапизме, отчего кафедральные преподаватели временами начинали нудно внушать своим студентам, как важно им заниматься всевозможной «общественной работой» (к которой у меня, увы, не было ни малейшей склонности).

Итак, меня берут на кафедру истории Средних веков с тем условием, что буду заниматься историей Германии. Но специалистов по истории Германии на кафедре нет. Моисей Менделевич Смирин – автор капитального труда о Томасе Мюнцере, вполне заслуженно удостоенного Сталинской премии, – умер лет за пять перед этим. Заведующий кафедрой Александр Иванович Данилов, ученик Александра Иосифовича Неусыхина (а это очень хорошая рекомендация), мог бы, наверное, познакомить нового студента хотя бы с классической германской историографией. Однако, во-первых, он работал прежде всего министром, отчего на кафедре практически не появлялся и вообще был недоступен, как и положено номенклатурному небожителю. А во-вторых, он скончался в самом начале первого моего учебного года в новом качестве студента-медиевиста. Видел я А. И. Данилова единственный раз в жизни – на гражданской панихиде по нему.

Хорошо, что на первых порах меня любезно согласилась взять под свое крыло Нина Александровна Хачатурян, несмотря на то что она специалист по истории вовсе не Германии, а Франции. Нина Александровна работала тогда над проблемой сословно-представительной монархии – несколькими годами ранее она опубликовала книгу о возникновении Генеральных штатов. Соответственно, она вполне резонно предложила мне заняться историей какого-нибудь сословно-представительного учреждения в Германии, чтобы направлять меня в том, что относится к общей теории, международной историографии и сопоставлению с французскими образцами.

Помню, как практически вслепую, на ощупь разыскивал по московским библиотекам издания протоколов каких-нибудь германских ландтагов. Все они оказывались слишком поздними или не подходили еще по каким-нибудь причинам. Велик же был мой энтузиазм, когда в Библиотеке иностранной литературы мне совершенно случайно попались акты германского рейхстага последней четверти XIV века. Строго говоря, германский рейхстаг той поры трудно отнести к «сословно-представительным» учреждениям, но в итоге на это обстоятельство все закрыли глаза. Куда серьезнее было то, что мне пришлось без всякой помощи штудировать три больших тома документов на латыни и таком немецком языке, который сегодня и немцам-то далеко не всегда понятен.

Эти «Акты германского рейхстага» относятся к числу тех издательских серий, о которых немецкому студенту-медиевисту рассказывают едва ли не на первом занятии. Точно так же любой специалист по средневековой истории Германии быстро познакомит своего студента с набором необходимых обзоров, учебников, словарей, справочников, источниковедческих, историографических, палеографических и многих иных пособий и вообще со всем исходным инструментарием. Мне пришлось собирать эту коллекцию базовых знаний самостоятельно – в течение нескольких лет, без всякого поводыря, совершенно вслепую и притом в наших-то, мало приспособленных для такой работы библиотеках.

Работа над будущим дипломным исследованием шла крайне медленно и тяжело, но вместе с тем интересно, прежде всего потому, что направление моим (довольно бестолковым) разысканиям задавали документы – мои акты рейхстагов. Когда разбираешь документ, возникает ощущение подлинности, прикосновения к прошлому. Сначала ты в этом тексте почти ничего не понимаешь (даже если уже можешь худо-бедно перевести): не знаешь упоминаемых имен, событий и обстоятельств, общего контекста, игры интересов, вызвавших появление тех или иных суждений. Потом постепенно, в результате немалых усилий если не всё, то многое начинает проясняться. Из таких мучений и рождается любовь к документу как основе исторического исследования. Как, впрочем, и нелюбовь к размашистым общим рассуждениям о «содержании исторического процесса», особенностях «национальной идеи» и прочих темах подобного сорта.

Похоже, Нина Александровна и другие сотрудники кафедры высоко оценили мои усилия. На пятом курсе – невероятная редкость по тем временам – меня по какой-то университетской программе отправили в Университет имени братьев Гумбольдтов в Берлин. Да еще на пять месяцев! Если говорить об академических рубежах в моей жизни, то этот был одним из важнейших. Именно в Берлине я наконец начал всерьез приобщаться к традициям немецкой медиевистики.

Руководить моими занятиями там взялся Бернхард Тёпфер (Bernhard Töpfer), заведовавший одной из двух медиевистических кафедр. Он был специалистом и по Германии, и по Франции, занимался, правда, вовсе не рейхстагом или Генеральными штатами, а прежде всего средневековыми социальными движениями и изучал, помимо прочего, надежды и ожидания, которые различные группы средневекового общества связывали с будущим. Диссидентом Тёпфер отнюдь не был, но и совмарксистским догматизмом, проявлявшимся тогда в гуманитаристике ГДР еще тяжелее, чем в СССР, он не страдал. Впоследствии мне много раз доводилось слышать, с каким неизменным почтением говорили о нем западногерманские коллеги, даже те, что относились к исторической науке почившей к тому времени ГДР в целом с нескрываемой антипатией. Именно Тёпфер и стал моим первым настоящим наставником в истории средневековой Германии.

Помимо советов и консультаций Тёпфера (как, впрочем, и некоторых других немецких коллег) неоценимую роль тогда сыграли берлинские библиотеки. Дело не только в том, что в них, естественно, несравненно богаче представлена немецкая историческая литература. Не менее важно то, что, по контрасту с московскими, в них очень много книг в открытом доступе. Мне было внове, что в читальных залах больших библиотек набор всей основной литературы по тому или иному предмету собран на доступных каждому стеллажах. А в библиотеке исторического факультета вообще все книги и журналы доступны – подходи и бери. Для советского гуманитария, замученного перелистыванием множества каталожных карточек, заполнением бесчисленных требований и долгим ожиданием доставки заказанных книг, берлинские (как и вообще западные) библиотеки оказывались сущим парадизом. Лучшего места для самообразования и придумать было нельзя.

Понятно, что эти пять месяцев я занимался с утра до ночи. Надо сказать, что для тогдашнего московского студента Восточный Берлин был уже вполне западным местом, как бы сами восточные немцы ни ворчали по поводу постоянного снижения их уровня жизни. Разного рода неведомых в Москве удовольствий и соблазнов на любой кошелек там хватало, но мне было не до них. К тому же несколько раз мне приходилось проводить последние дни перед выплатой очередной стипендии буквально без единого пфеннига. И вот в эти-то дни я испытывал потрясающее чувство идеальной свободы. Представьте себе, что в 1982 году в Советском Союзе прилавки богатством, мягко говоря, не блистали, а в Восточном Берлине помимо обычных магазинов (и без того изобильных по московским меркам) имелись еще магазины импортных товаров, продававшихся за западные марки. В отличие от наших лицемерно-застенчивых «Березок», там все эти буржуазные прелести выставлялись напоказ. А у меня в кармане только проездной, чтобы доехать от общежития до библиотеки и университета, а потом вернуться, талоны на обед в студенческой столовой – ровно по числу оставшихся до стипендии дней – и больше ничего! Правда, дома на кухне дожидался припасенный пакет картошки, кусок масла в общем холодильнике (масло с вареной картошкой оказалось, кстати, «национальным саксонским блюдом»), ну, и чай в относительном изобилии. Только при таком состоянии дел и можно проходить мимо сияющих витрин валютного «Деликата», ломящихся от необозримого разнообразия бесконечно соблазнительного съестного, с полной отрешенностью, абсолютной незаинтересованностью, стопроцентным равнодушием… Вот это была настоящая – практически францисканская – свобода от оков всего материального!

Об этих моих мендикантских переживаниях Тёпфер ничего не знал, но все равно предпочитал выбирать для наших консультаций хорошие рестораны, подкармливая меня за обедом не только каким-нибудь «супом из шампиньонов», «венгерским гуляшом» или «украинской солянкой» (обязательными едва ли не в каждом гэдээровском меню), но и ценными сведениями о Средневековье. Он вообще патерналистски относился к советскому студенту, приехавшему зачем-то изучать давнюю историю его страны. Даже на мои самые глупые (как я теперь понимаю) вопросы Тёпфер всегда умел находить умные, резонные и далеко уводящие ответы. Пять месяцев регулярного общения с ним дали для моего знакомства с прошлым Германии больше, чем предшествовавшие четыре года. Не знаю, сыграло ли в добром отношении ко мне Тёпфера какую-либо роль его собственное прошлое. В том же студенческом возрасте, в каком я оказался в Берлине, мой будущий наставник попал в Россию – но по несколько иному поводу. Его мобилизовали в вермахт весной 1945 года и успели перебросить в Чехословакию, где его часть, так и не вступив в бой, в полном составе капитулировала одновременно со всеми германскими вооруженными силами. Теперь мне известно, что именно в Чехословакии тысячи сдавшихся немецких солдат были убиты безоружными, но от Тёпфера я не слышал об этом ни единого слова. Вскоре после капитуляции он оказался в лагере для военнопленных под Тулой, о котором вспоминал, как ни странно, без всякого отвращения. Даже наоборот, он был растроган тем, как местные жители подкармливали пленных, хотя самим есть было почти нечего. Один эпизод он описывал почти с энтузиазмом, хотя и с некоторым недоумением: однажды ночью лагерь подняли по тревоге и заключенных вместе с охраной отправили тайком грабить соседнюю большую пекарню. Вероятно, законным образом получить оттуда хлеб для пленных было никак нельзя, и руководство лагеря договорилось с хлебным начальством о такой, криминальной на вид, форме расплаты за какие-нибудь трудовые услуги. Плен продолжался относительно недолго: уже в 1947 году Тёпфер стал студентом того университета, где спустя тридцать пят лет я его застану среди ведущих профессоров.

После моего возвращения в Москву мы одно время обменивались с Тёпфером редкими письмами, потом уже только приветами через общих коллег. В Берлин меня с тех пор заносило редко, и виделся я со своим былым наставником едва ли не единственный раз – да и то недолго – году в 1992-м. Тогда Университет имени братьев Гумбольдтов как раз подвергался радикальной реорганизации (как, впрочем, и вся Восточная Германия). Тёпфер политические перемены приветствовал, а переменами академическими был всерьез озабочен, хотя напрямую они его не затрагивали: он уже вышел на пенсию. В следующий раз мы встретились на большой берлинской конференции про «Золотую буллу 1356 г.» только в октябре 2006 года. Я был просто счастлив увидеть учителя, вопреки опасениям, в добром здравии и хорошем расположении духа. Он мало изменился внешне, активно участвовал в прениях, был полон идей. С какого-то доклада мы с ним сбежали. Мне очень хотелось пригласить Тёпфера в один из тех ресторанов, где он давал мне свои наставления почти четверть века назад. К сожалению, их уже не осталось, что, впрочем, не помешало нам и в новой обстановке поговорить долго и сердечно. Это была наша последняя беседа. В 2011 году я специально прилетел в Берлин на скромные академические торжества, устроенные в честь 85-летия Тёпфера. Юбиляр даже выступил с докладом, но видно было, что празднество давалось ему тяжело. Поэтому весть о его кончине летом следующего года не стала для меня неожиданностью. Спасибо судьбе, что она дала мне возможность выразить лично хоть немного признательности человеку, давшему мне так много. Далеко не всегда с этим удается успеть.

Но вернемся из объединенного Берлина в Восточный Берлин рубежа 1982 и 1983 годов. Не стоит и говорить специально, как благотворно та поездка сказалась на моем немецком языке. Ведь первое время после прибытия в ГДР я со своим университетским немецким не понимал на улице ровным счетом ни слова. Тогда же завязались знакомства среди немецких соучеников-студентов, которые потом – спустя годы – еще сыграют свою роль. В те месяцы я много ездил, знакомился со страной, которая мне очень нравилась. По всем этим причинам от покойной Германской Демократической Республики у меня до сих пор сохранились самые добрые воспоминания.

По возвращении из Берлина я написал и защитил дипломную работу про имперские собрания в Священной Римской империи конца XIV века. Потом меня приняли в аспирантуру. И тут опять возникла проблема с научным руководителем. Где его брать? На уровне дипломной работы Н. А. Хачатурян могла мне помогать, но считалось (наверное, вполне резонно), что специалист по истории Франции не может быть руководителем диссертации по истории Германии. Наставника для меня старшие коллеги по кафедре подыскивали долго, перебирали разные достойные кандидатуры, притом не только московские.

В конце концов моим научным руководителем стал Николай Филиппович Колесницкий – специалист по раннему немецкому Средневековью. У него в 1959 году вышла весьма основательная монография по германскому государству IX–XII веков. Однако по каким-то причинам он находился в стороне от мейнстрима, от основной группы московских медиевистов, сосредоточенных на кафедре истории Средних веков и в Институте всеобщей истории РАН. Как бы то ни было, Николай Филиппович ко мне благоволил, внимательно читал главы будущей диссертации, давал полезные советы, но в целом исходил из того, что я должен работать самостоятельно. А так как привычка к таким занятиям у меня к тому времени уже выработалась, я был вполне доволен нашими взаимоотношениями.

Если говорить о профессиональном росте, то аспирантура оказалась для меня временем почти потерянным – прежде всего потому, что на этот раз не нашлось никого, кто желал и мог бы отправить меня поучиться за границей. Самим же аспирантам писать заявки на зарубежные стипендии тогда еще в голову не приходило – никто даже не знал, что такое возможно. Постепенно мне становилось скучно: фонды московских библиотек по своей теме я исчерпал, накопленное в Берлине в диссертацию включил. Единственным источником новых сведений был международный абонемент. Как ни странно, он тогда работал, и притом относительно неплохо. С ним были связаны даже некоторые привилегии. Так, в Москве тогда было непросто сделать ксерокопию даже советской статьи или главы из книги. В Ленинке для этого требовалось явиться к подъезду к 9 утра, протолкаться, нещадно отпихивая локтями конкурентов, в числе первых в только-только открывающуюся дверь, затем выиграть длинный забег с препятствиями по скрипучим лестницам на третий этаж и выстоять там длинную очередь за дефицитным талончиком. Если уложишься тем самым в дневную квоту, то получишь право заказать копии пятнадцати разворотов. Хотя в последнее мгновение могли сказать, что по тем или иным причинам книга копированию не подлежит. Тогда все усилия насмарку, и жизнь казалась прожитой напрасно. Зато когда западные библиотеки посылали нам по международному абонементу ксерокопии заказанных статей (а порой даже книг), предполагалось, что они их дарят Ленинской библиотеке. У ее же сотрудников ни описывать эти копии, ни включать их в хранение не было ни малейшего желания и возможности, поэтому они раздавали их заказчикам-читателям как бы в долгосрочное пользование. Теоретически Ленинка, будучи собственницей этих копий, могла потребовать их назад, но, насколько мне известно, до сих пор она, к счастью, не попыталась вернуть себе ни одной странички. Такие вот сюрреалистические гримасы советской жизни…

От сгущавшейся профессиональной скуки, а также в порядке отдыха от тяжких занятий зарубежной историей я пошел по библиотекам и даже надолго погрузился в отдел рукописей той же самой Ленинки, чтобы подготовить сборник русских частных писем 1812 года. Одно знакомое издательство очень хотело издать красивую и необычную книгу к 175-летнему юбилею первой Отечественной войны, а солидных авторов у него в распоряжении не оказалось. Вот мне и предложили подработать. Задолго до появления в нашем историописании ныне весьма солидных направлений «истории повседневности» или «истории частной жизни» мной была тем самым сделана попытка представить важнейшее историческое событие через призму восприятия обычного, «частного» человека. А восприятие это отражается лучше всего, наряду с дневниками, именно в частной переписке, порой, правда, подцензурной, но нередко и, напротив, вовсе не цензурированной, пересылавшейся с надежными людьми. Как ни странно, сборник действительно вышел и был хорошо принят. Какие-то энтузиасты даже вывесили его относительно недавно в Интернете (разумеется, не спросив ни у кого разрешения).

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая

Правообладателям!

Представленный фрагмент книги размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает ваши или чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Топ книг за месяц
Разделы







Книги по году издания