Правообладателям!
Представленный фрагмент книги размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает ваши или чьи-либо права, то сообщите нам об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?Текст бизнес-книги "Поколения ВШЭ. Учителя об учителях"
Автор книги: Любовь Борусяк
Раздел: Экономика, Бизнес-книги
Возрастные ограничения: +12
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Диссертация была защищена в положенные сроки, меня оставили на кафедре, понемногу я начал втягиваться в преподавание, все шло своим, неспешным чередом. Но началась перестройка, и в исторических науках она выразилась, в частности, в проведении в 1989 году в Москве эпохальной международной конференции, посвященной 60-летию основания знаменитым французским историком Марком Блоком не менее знаменитого журнала «Анналы». После какого-то заседания я набрался смелости подойти к одному из немногих немецких историков (численно преобладали, понятное дело, французы) с вопросом:
– В публикациях, которые я читаю по своим темам, мне то и дело попадается имя вашего соотечественника Петера Морава (Peter Moraw). Не могли бы вы меня с ним заочно познакомить? Фонд «Фольксваген» как раз запустил программу десятидневных поездок в Германию для молодых советских историков, и мне очень хотелось бы принять в ней участие. Но ехать нужно к конкретному специалисту. Может быть, профессор Морав согласится принять меня?
Немецкий коллега оказал любезность и, вернувшись домой, действительно позвонил Мораву, хотя, кажется, и сам был с ним едва знаком. Потом я уже сам написал Мораву письмо, тот подтвердил готовность со мной встретиться, «Фольксваген» одарил меня своей стипендией, и вот в мае 1990 года я лечу в совершенно мне не знакомый Франкфурт, чтобы ехать оттуда в Университет города Гисена, о котором до чтения статей Морава я вообще не слышал. Впечатления для меня по тем временам совершенно непередаваемые – я первый раз в Западной Германии!
Так я оказался лет на десять крепко связан и с Гисеном, и с Петером Моравом – моим последним по времени, но отнюдь не по значению учителем средневековой истории. При первом же взгляде на Морава каждому было ясно, что он имеет дело с сильной личностью. Высокий и статный, то снисходительный, то величественный, то ироничный, то добродушный, но всегда уверенный в себе и могущественный, Морав внушал многим коллегам не просто почтение, но чуть ли не панический страх. Одни перед ним трепетали, другие за глаза хвастались, что однажды нашлись, как ему удачно возразить. Некоторые медиевисты, особенно из бывшей ГДР, которая к тому времени перестала существовать, осторожно осведомлялись, как у меня складываются отношения с Моравом и насколько мне вообще удается находить с ним общий язык. (Морав, кстати, был членом одной из кадровых комиссий, «чистивших» исторические факультеты бывшей ГДР.) Другие в различных выражениях, но одинаково поеживаясь, вспоминали о его ядовитом сарказме при общении с коллегами и об убийственных аргументах в академической полемике. Со мной грозный Морав был, однако, всегда любезен, дружественен, хотя при этом порой и строг.
В доказательство последнего приведу пример, относящийся к одной из наших первых встреч во время того же самого, десятидневного визита в Гисен. Я ехал к Мораву не в последнюю очередь для того, чтобы спросить, как он отнесся бы к исследовательской теме, которая как раз тогда начинала меня занимать, – теме средневекового политического церемониала. В Москве обсуждать ее всерьез было просто не с кем. Морав начал расспрашивать меня, что я читал по близким сюжетам, и между делом спросил о моем отношении к Норберту Элиасу. Имя это я тогда услышал первый раз в жизни.
– Как?! Не может быть, чтобы вы не читали Норберта Элиаса! Если вы не читали Норберта Элиаса, о чем нам с вами дальше разговаривать?! Встретимся завтра утром, и если вы до той поры не ознакомитесь с Элиасом и не сформулируете отличие ваших предполагаемых подходов от его воззрений, нам стоит вообще прекратить обсуждать эту тему!
Разумеется, Морав сгущал краски, драматизировал ситуацию, брал на пушку, испытывал на прочность пришельца с далекого и загадочного Востока. Не знаю, как сейчас, но в те благословенные времена гость Гисенского университета (как, впрочем, и едва ли не любого иного научного учреждения в Германии) в возрасте от аспирантского и старше получал два ключа: один от входной двери, а второй – от институтской библиотеки. Пользоваться этими ключами можно было невзирая ни на время суток, ни на праздники и выходные. Ту ночь я и провел в полном одиночестве за чтением обеих книжек Элиаса – «Придворное общество» и «О процессе цивилизации». (Сейчас и та и другая переведены на русский язык, но в те времена у нас мало кто о них слышал, если слышал вообще кто-нибудь.) Понравились они мне не особенно, совпадений с собственными идеями, к счастью, я почти не нашел, и к утру у меня был готов не только краткий конспект Элиаса, но и список из полутора десятков тезисов о том, чем мой взгляд отличался бы от элиасовского.
Вчитываться в мои каракули Мораву поутру явно не хотелось, он ограничился благосклонным выслушиванием устного отчета, придираться к нему не стал, разговаривал куда дружелюбнее, чем накануне, и больше таких проверок никогда не устраивал. В оставшиеся дни он уделил мне много времени, хотя человеком был чрезвычайно занятым и вполне мог передать меня на попечение своим ассистентам. Он познакомил меня с женой и обеими дочерьми, мы вместе ездили на экскурсии по окрестностям, но было понятно, что во время даже самых, казалось бы, непринужденных бесед шел экзамен. Тут-то и стоит помянуть добрым словом международный абонемент Ленинки и новые пост упления ИНИОНа: только благодаря им мне и стали известны многие свежие публикации, знанием которых можно было к месту похвастаться. Впрочем, у меня, видимо, заведомо был бонус, о котором я и не догадывался. Кажется, Морав исходил из презумпции, что гость из Московии не может знать ни «Бранденбургских концертов», ни Изенгеймского алтаря, ни многого иного, относящегося к немецкой и вообще западноевропейской культуре.
Однажды, подавленный в очередной раз мощью немецкой медиевистики, я спросил у Морава (на этот раз отчасти испытывая его самого), не стоит ли мне ограничиться относительно простой ролью транслятора ее идей в российское научное сообщество. Я уверен, что многие немецкие профессора вежливо высказались бы в том смысле, что, пожалуй, именно это и было бы наиболее удачным применением ваших сил и талантов, наш дорогой восточноевропейский друг. Морав жестко ответил, что готов тратить на меня время только при наличии у меня амбиций работать совершенно наравне с немецкими историками, а если у меня таких амбиций нет и не появится в обозримом будущем, нам лучше немедленно расстаться. Он умел ставить цели! Но умел и помочь их достигнуть.
Что только не вместилось в те головокружительные десять дней нашего первого знакомства! Однажды вечером Морав снял трубку домашнего телефона и позвонил Райнхарду Эльце (Reinhard Elze), авторитетнейшему сотруднику института Monumenta Germaniae Historica – Мекки и Медины немецкой медиевистики. Морав справедливо счел Эльце крупнейшим специалистом в Германии по вопросам, меня интересовавшим.
Закончив любезный разговор и отодвинув телефон, Морав объявил мне, что Эльце ждет меня в своем институте завтра ровно в 13 часов. В этом не было ничего удивительного, если не считать того, что знаменитый институт MGH находится в Мюнхене, то есть, по немецким понятиям, на другом конце страны. Это сейчас мне не составляет особого труда кататься по немецким железным дорогам, но тогда, в первые десять дней на Западе, не всегда сразу можно было понять, даже как включить свет в коридоре или открыть дверь лифта. К тому же поездка в другой город представлялась из российской перспективы трудным предприятием, требующим особой организационной подготовки, соответствующего душевного настроя и наличия времени. Путешествие из Гисена в Мюнхен и обратно (с пересадками!) длилось часа четыре в каждую сторону и съело львиную долю моей скромной фольксвагенской стипендии. Тем не менее ровно в 13 часов, затаив дыхание, я переступил священный для каждого медиевиста порог MGH. Сразу после обстоятельной и исключительно полезной аудиенции у Эльце нужно было пускаться в обратный путь. Из достопримечательностей Мюнхена в тот раз я увидел совсем немного. Но поездка того стоила, и именно благодаря ей я пользовался позже редкостной привилегией обращаться с некоторыми вопросами напрямую к самому Эльце, а он на них неизменно отвечал, порой на нескольких страницах, исписанных мелким, аккуратнейшим почерком.
Накануне моего возвращения в Москву супруги Моравы повезли меня на самую яркую экскурсию – в Гейдельберг. Для них этот город обладал особым значением: здесь была alma mater их обоих, здесь они познакомились. Разумеется, первым делом они повели меня на «дорожку философов», с которой открывается чудесный вид на Старый город на противоположном берегу Неккара. Тем солнечным майским днем Гейдельберг внизу был сказочно прекрасен. Вдруг Морав повернулся ко мне и без всякого пафоса произнес:
– Ваш исследовательский проект мне очень нравится. Я готов вас поддержать чем смогу. Считаю совершенно необходимым, чтобы вы снова приехали в мой институт, и притом теперь уже надолго. Пишите заявку, я сделаю все, чтобы ее одобрили.
Экзамен был сдан.
Мораву при нашем с ним первом знакомстве было пятьдесят пять; после я имел возможность часто и помногу общаться с ним на протяжении последующих десяти лет. Всякий раз меня удивляла его способность преображаться. Когда ему хотелось, он мог очаровывать своей светскостью, мог казаться легкомысленным или представать сущим простецом. Но когда речь заходила о серьезном научном вопросе, Морав совершенно менялся. Вот всего минуту назад он выглядел не более чем гостеприимным и не особенно расторопным обывателем. Стоило ему начать рассуждать, его лицо, голос, осанка сами собой становились иными. (Причем рисовки в этом не было никакой.) И вместо сердечного бюргера перед вами оказывался какой-то титан мысли, какой-то полубог, то ли Зевс Олимпийский, то ли Гёте (он становился даже внешне похожим на них обоих сразу). Секрет этого преображения так и остался для меня непостижимым. В те минуты и часы, когда Морав прямо на глазах принимался наводить порядок в хаотичном прошлом и расставлять там вещи по единственно возможным для них местам, я понимал, что внимаю не просто какому-то немецкому профессору, а идеальному типу немецкого профессора, воплощающему все, уже мифологизированные, качества этой особой человеческой породы. Он обладал невероятным кругозором, знал все на свете и умел улавливать связи и закономерности, не различимые для остальных, проще устроенных умов. В его поколении немецких историков были и другие фигуры сопоставимого масштаба – Эрнст Шуберт, например. Правда, в последующих генерациях дело обстоит, кажется, хуже. Впрочем, подождем, пока и нынешним профессорам станет под шестьдесят…
Откуда берутся настоящие немецкие профессора, мне, кстати, до сих пор не вполне понятно. Немецкие студенты были тогда (а может, остаются еще и сейчас) в среднем хуже московских – прежде всего по начитанности, информированности и широте кругозора, но также и в том, что можно назвать научным воображением. Наверное, сказывалось отсутствие вступительных экзаменов. Немецкие аспиранты (они там называются докторантами) по большей части тоже не радовали, хотя и иначе: те производили впечатление тихо помешавшихся на теме диссертации, не способных впустить в свое сознание ничего, что не имело бы к ней самого непосредственного отношения. Каким образом из таких одержимых получаются профессора, обладающие необозримой широтой познаний и способные к свободному и далекому полету мысли, – сущая загадка. Очевидно, на всех ступенях срабатывает какой-то эффективный механизм отбора, иначе откуда было бы взяться Мораву, Шуберту или, например, Хартману Бокману? Каждый из этих выдающихся медиевистов был яркой и разносторонней личностью, у каждого была непростая биография, знание жизни не только университетского кампуса и выношенная политическая позиция.
Морав был практикующим католиком, наверняка голосовал всегда за христианских демократов (хотя я его никогда на этот счет не расспрашивал), к так полюбившейся мне ГДР относился с холодным презрением, коммунизм не переносил на дух, симпатий к Советскому Союзу, мягко говоря, не испытывал. В его взглядах не содержалось ничего антилиберального, но его консерватизм был целостным, последовательным, едва ли не органическим. Здесь наверняка сказывалось прошлое: сыну учителя и отпрыску уважаемого рода с глубокими местными корнями, Петеру Мораву было около десяти, когда его семье пришлось бежать с малой родины в Моравии. «Декретов Бенеша» он никогда не простит ни Чехословакии, ни, позже, Чешской Республике. В советских газетах и учебниках о судетских немцах – что до их изгнания, что после – ничего хорошего не писали. Тем интереснее было близко познакомиться с одним из них. Надеюсь, что во время его единственного визита в Москву мне удалось избавить его от некоторых стереотипов о России, обычных для людей его поколения.
Помню, как на Манежной он дал щедрое подаяние монахине, собиравшей на восстановление обители, как то и дело приговаривал в Кремле «Alles durcheinander!» («Все вперемешку!»), дивясь пестроте стилей и смелому объединению разнохарактерных деталей, как сравнивал архитектуру Тверской почему-то с улицами в Риме…
Вскоре после выхода на пенсию Морав стал тяжело и безнадежно болеть. Он знал, что сознание его неумолимо угасает и что лекарства от этого нет. При всем желании нельзя было бы придумать более жестокую и издевательскую кару для человека с таким сильным и творческим умом. В сгустившейся тьме Морав прожил несколько лет. Его не стало в апреле 2013 года.
* * *
Сколько-нибудь профессиональным историком Германии (как и Франции, Италии, Мексики и любой иной страны) нельзя стать, не покидая России, причем осваивать страну специализации нужно начинать как можно раньше – студентом или, в крайнем случае, аспирантом. Конечно, это не означает, что представителям всех остальных специальностей полезно оставаться дома. Молодым людям – студентам, а в особенности аспирантам – необходимо выезжать за границу хотя бы на семестр или два, просто для расширения собственного сознания.
Однако палку не стоит перегибать: российскому историку, занимающемуся историей Германии, противопоказано полностью растворяться в немецкой историографии (притом что она очень затягивает). У нас свой взгляд на многие вещи. Я не в том смысле, что русские какие-то особенные, но просто так исторически сложилось, что Россия – это не Германия, а Германия – не Россия. Следовательно, российский взгляд на историю Германии – всегда взгляд извне. Конечно, в нашей вненаходимости множество минусов, мешающих нам понимать прошлое чужой страны. Но имеются и некоторые плюсы, которые нужно научиться использовать.
Так, например, мы не порабощены стереотипами, сложившимися в немецкой историографической традиции еще в XVIII или XIX веке и с тех пор механически воспроизводящимися из поколения в поколение. Немецкий школьник, студент, докторант, а обычно даже и профессор впитывает эти стереотипы с младенчества и потому воспринимает их как нечто извечно существующее, естественное и неоспоримое – как облака на небе и траву на лугу. Зато, поскольку мы вырастаем совсем из другой традиции, нам легче заметить, что те или иные немецкие историографические аксиомы были сформулированы в определенных исторических обстоятельствах, несут на себе оттиск всех забот своего времени, а потому аксиомами на самом деле вовсе не являются…
Профессиональная специализация, выбранная мной еще на втором курсе университета, определила в конечном счете всю жизнь – научную и не только. Она же приучила меня к непростому положению посредника между двумя академическими мирами, ни к одному из которых нельзя принадлежать полностью. Ведь мне всегда приходится ощущать себя в некотором смысле маргиналом среди российских историков, поскольку занимался и занимаюсь не «нашим» прошлым. (Такое самоощущение бывает, впрочем, у многих «всеобщников».) И в то же время мне навсегда суждено оставаться маргиналом и в историческом сообществе Германии, поскольку в глазах немецких историков я, естественно, не «их», хоть и занимаюсь по большей части «их» историей.
Однако добиться этой трудной роли маргинала в квадрате оказалось чрезвычайно сложно. Уже хотя бы потому, что любое национальное историческое сообщество – во всяком случае, до самых недавних пор – не склонно было принимать в себя чужаков. Коллегу, явившегося извне, можно, и даже похвально, пустить в ученики. Но давать ему слово всерьез и сколько-нибудь считаться с его суждениями по существенным вопросам «нашей» истории – это недопустимо. Сейчас положение начинает меняться – по мере эрозии национальных историографий и усиления международных связей.
(Может, со временем история все же станет столь же интернациональной, как физика или математика?) Мне приятно, что удалось внести собственную, пускай и скромнейшую, лепту в эти перемены. Обстоятельства сложились так, что мне много приходилось работать самостоятельно, но без тех учителей, о которых я попытался поведать выше, не получилось бы ровным счетом ничего. Пусть все сказанное выше станет выражением – конечно, слишком слабым и неполным – моей им глубочайшей признательности.
Владимир Зинченко
Для меня проблемы выбора профессии не было, потому что мой отец Петр Иванович Зинченко – известный психолог, а мама, Вера Давыдовна, изначально была педагогом, но потом по необходимости тоже стала психологом. Ее уволили из пединститута по политико-идеологическим мотивам: узнали, что ее родственник репрессирован. Слава богу, не посадили. Потом она стала преподавать психологию в Харьковской консерватории. Отец работал в институте иностранных языков, а потом получил кафедру в Харьковском университете. Вот в такой семье я жил. Мама хотела написать кандидатскую диссертацию по психологии и выбрала тему «Наказание». Мы смеялись с отцом, потому что наказывать она не умела.
Забегая вперед, скажу, что семейка-то у нас была ненормальная: сестра моя младшая, Татьяна Петровна Зинченко, тоже психолог. Сначала она окончила филологический факультет Харьковского университета, а потом стала профессором психологии в Ленинградском университете. Моя жена, Наталья Дмитриевна, окончила биолого-химическое отделение в Пединституте им. Ленина и в конце концов тоже стала психологом.
Мой сын сейчас в Беркли – он психотерапевт, как и его жена. Если бы невозможное было возможно, мы могли бы организовать неплохой семейный колледж по психологии.
Таким образом, выбора у меня просто не было. Потому что никакая физика, химия, математика меня не влекли. Влекли литература и история, но в то время – шел 1948 год – это был не лучший вариант: выбрать себе в качестве профессии историю или литературу. Поэтому оставалась психология. Слава богу, тогда уже открылись отделения психологии в четырех университетах: в Московском, Ленинградском, Тбилисском и Киевском. В Харькове такого отделения не было, поэтому я поехал в Москву, где и живу с тех пор.
Если говорить об учителях, то, конечно, первым моим учителем был отец. Он честно, хотя потом выяснилось, что лукаво, меня отговаривал от того, чтобы я шел в психологию.
Он говорил: «Послушай, психология после богословия и медицины – самая точная наука» – или: «Психология – это ведь не профессия, сейчас это специальность». И довольно узкая тогда была специальность. Мы называли ее педагогической психологией, потому что психологи находили себе место только в педагогических институтах и в качестве преподавателей, которые были нужны в школах, где почти все 1950-е годы преподавали психологию и логику.
Наверное, я счастливый человек. Мне в жизни очень повезло, потому что существовала Харьковская школа психологов. Ее основали люди, которые потом стали моими учителями в Москве (я позже назову их имена). Они воспитали коллектив психологов в Харькове в 30-е годы, хотя работали в разных местах, потому что не было одной какой-то кафедры. Телефонов тогда не было, поэтому я выполнял функцию почтальона, когда они решали собираться. В частности, я приходил с такими поручениями к Владимиру Ильичу Аснину, который поддерживал мой интерес к психологии, когда я учился в старших классах. Он вел со мной душеспасительные беседы, что-то вроде индивидуальных семинарских занятий. Кое-кого из моих будущих московских учителей я видел у себя дома, они знали меня, любили моего отца, дружили с ним. Так что меня в Москве было кому принять. Важной особенностью научной школы является то, что она учит не только знаниям, но и позиции, стилю мышления.
Если говорить об учителях, надо вспомнить и о том, что с ними мне повезло еще в школе. У нас были учителя старой закалки, которые окончили гимназии. В частности, огромное влияние на меня оказала Надежда Афанасьевна Грановская – учительница литературы. В 1998 году харьковчане позвонили мне и спросили:
– Ты помнишь, что полвека назад мы закончили школу?
– Помню.
– Приедешь?
– Конечно. Все брошу и приеду.
И нас собралось около трети, оставшихся от классов «А» и «Б». Мы сидели в нашем классе, и примерно половину времени все вспоминали Надежду Афанасьевну. Причем я был единственный выродок-гуманитарий, в основном собрались инженеры, математики, военные, врачи, люди, работающие в сельском хозяйстве. Потому что после войны все шли заниматься каким-то делом настоящим, не до души было. Представьте, встает полковник в отставке и говорит:
– Если бы не Надежда Афанасьевна, я бы никогда не научился думать и писать.
Когда так говорят через пятьдесят лет, это замечательно. Писать, между прочим, она нас действительно научила. Я добровольно летом писал какие-то сочинения, и не потому, что у меня «хвосты» оставались: просто была тяга к литературе.
Когда позже я приехал в Москву, то встретился со своими знакомыми. Тогда не было факультета психологии, а было только отделение при философском факультете, которым заведовал Алексей Николаевич Леонтьев. Да и заниматься психологией (кроме общего курса) мы начинали далеко не сразу. Сначала нас душили историей партии, диалектическим и историческим материализмом, политэкономией и всякими прочими делами. Но опять же нам повезло, потому что и среди аспирантов, и среди преподавателей были старые ифлийцы, а это обеспечивало все-таки определенный культурный уровень преподавания. Истерик Ацаркин читал нам лекции по истории партии, зато чудом выживший бывший меньшевик Горлов компенсировал эту истерику спокойным рассказом.
Среди нас было много фронтовиков, которые уже знали, что такое СМЕРШ. Они наш юношеский задор окорачивали немножко, показывали, как себя вести надо, чтобы нас не загребли. Потому что одного нашего однокашника, Юру Бабахана, который на Стромынке жил в общежитии, – фронтовика, между прочим, – забрали. Пришли, устроили шмон и забрали, и несколько лет он отсидел. Родину защищать он мог, а вот учиться в университете – нет, потому что папа его был репрессирован. Не надо ему было идти в Московский университет, где-нибудь в другом месте его, может быть, и не заметили бы. Так что с такого рода вещами мы довольно быстро познакомились. И спасибо фронтовикам – они нам быстро растолковали, что к чему. Был один смешной эпизод. Слава богу, никого из желторотых, окончивших десятый класс и не нюхавших войны, рядом не было. Стоит группа. Среди них Александр Александрович Зиновьев, хорошо известный теперь, а тогда он был аспирантом. Идет 48-й или 49-й год. Кто-то спрашивает у него:
– Интересно, а отчего засуха?
Зиновьев не задумываясь говорит:
– А это 150 или 160 миллионов людей воды в рот набрали и не выпускают. Оттого и засуха.
Кто-то стукнул. Но там были одни фронтовики, и они сказали, что нет, не было такого. Если б было, мы бы сами первые пришли. А раз не пришли, значит, не было.
Помню, как-то на семинаре я тоже сдуру говорю:
– А вот у Бухарина книжка была «Исторический материализм».
Преподаватель – его фамилия, по-моему, была Бутенко – в перерыве объяснил мне крепкими словами все, что он думает по этому поводу, и сказал:
– Ты смотри, в следующий раз я не смогу умолчать.
У меня в общем-то никакого интереса к философии не было. Был интерес к замечательным людям, которые у нас учились и преподавали, с которыми мы общались. Несмотря на разницу в возрасте, как-то мы оказались близки к кругу Эвальда Ильенкова и Александра Зиновьева. На нашем курсе, правда, на отделении логики учился Георгий Щедровицкий, и много было других очень интересных людей. А философы – они же острословы. Например, такое определение материи: «Материя – это объективная реальность, данная Богом нам в ощущении». Саркастический Мераб Мамардашвили говорил на это:
– Дурак. Не Богом, а боком нам в ощущении.
Или вот, например, зиновьевское:
– Философы раньше только объясняли мир. А сейчас они даже этого сделать не могут.
Вот такое небольшое пособие для изучающих диалектический и исторический материализм. И это уже не забывается, по сравнению с остальным корпусом знаний.
Теперь о психологии. Собственно психологии нас учили в основном представители Харьковской школы психологов. Но общий корень, откуда сама Харьковская школа вышла, – это Лев Семенович Выготский. В начале 30-х годов А. Р. Лурия, А. Н. Леонтьев, В. В. Лебединский предпочли Харьков, сбежали подальше от столицы. Алексей Николаевич Леонтьев – фигура, известная в психологии, – был главой Харьковской школы, ее лидером. Ему все охотно и добровольно уступили это звание. Он не слишком ясно выражался и письменно, и устно. Человек он был умный и говорил про себя: «Я хитрый, как муха. Поймать трудно». Он облекал психологические проблемы в такой словесный туман, чтобы возможным критикам не за что было уцепиться. Конечно, не без потерь, но зато за этим туманом работал идеологически беззаботный коллектив ученых. Это было нечто вроде дымовой завесы. Гений психологии Александр Романович Лурия тоже был нашим учителем. Он в своей биографии писал: «Марксизм мне давался с трудом». Лурия с Леонтьевым друг без друга не могли жить, потому что начали сотрудничать еще в 1923 году.
Леонтьев тогда работал в лаборатории Лурии под его началом. Леонтьев укорял Лурию в идеологическом легкомыслии, а Лурия Леонтьева – в идеологической озабоченности. Леонтьев был очень тонким экспериментатором, и от идеологии его легко можно было отвлечь обсуждением экспериментальных результатов, замыслов и так далее. Он красиво читал лекции, содержательно, немного театрально. Вот, например, история по поводу «тумана». Один из студентов писал пародию на лекцию Леонтьева. Замысел пародии состоял в том, что Леонтьев таким же языком, каким он читает лекции, общается со своими домашними. И вот его обращение к супруге Маргарите Петровне начиналось так: «Имеющая для меня огромный личностный смысл, не расходящийся с твоим объективным значением, жена». Женившись, я обратился так к своей жене, на что получил в ответ:
– Ну что? Крыша совсем уже поехала?
Леонтьев два года читал нам общий курс психологии. Два года вел у нас семинары Петр Яковлевич Гальперин – он тогда был доцентом. Хотя исходным у него было медицинское образование, он великолепно знал историю психологии. Это был человек с безграничным чувством юмора, он удивительно синтонен был с нами. Историю психологии он читал на третьем курсе, а на четвертом он нам читал мышление в свете трудов товарища Сталина по марксизму и вопросам языкознания. Но на самом деле он нам давал совершенно нормальные знания о соотношении языка и мышления. Если Леонтьев был лидером школы, то к Петру Яковлевичу коллеги по школе, а потом и мы ходили советоваться по трудным проблемам. Так что он был для всех учителем. Я как-то спросил у него:
– Петр Яковлевич, а почему же к вам Александр Романович Лурия не ходит советоваться?
Он отвечает:
– А что же я ему могу посоветовать? Он же пишет быстрее, чем я читаю.
Гальперин был удивительным человеком. Это теперь мы стали такими умными, а тогда даже не догадывались, какое счастье нам привалило, что нас учат такие люди. В Гальперине сочетались широта, глубина, образованность и способность к самоограничению в экспериментальных исследованиях. Он разрабатывал теорию формирования умственных действий, понятий, причем умственных действий с наперед заданными свойствами. Что вообще странно, потому что кто знает свойства умственного действия или свойства мышления, которые мне могут понадобиться? Мышление должно быть универсальным, а не «с наперед заданными свойствами». Иногда я его спрашивал:
– Петр Яковлевич, ведь есть же образное мышление. Почему в ваших этапах формирования умственных действий нет стадии образа?
Он мне говорил:
– Слушай, Володя, не толкай ты меня на этот дырявый феноменологический мост, там просто провалишься.
Что еще важно – мы видели взаимоотношения внутри школы. Моим непосредственным учителем был Александр Владимирович Запорожец, с которым я прошел многое. Они жили на улице Грановского – сейчас это Романов переулок. В коммунальной квартире жили декан математического факультета Петр Матвеевич Огибалов, Александр Владимирович Запорожец и Петр Яковлевич Гальперин. Я прихожу к Запорожцу с какими-то вопросами, а он говорит:
– Слушай, зайди к Петру Яковлевичу, не морочь мне голову.
Почему моим учителем стал Александр Владимирович Запорожец? В основном, я думаю, по своим человеческим качествам. Его глубина открылась мне позже (и до сих пор еще продолжает открываться!). Правда, первым моим научным руководителем был Сергей Леонидович Рубинштейн. Тогда он еще работал в университете, потом его оттуда выгнали, а спас Рубинштейна Сергей Иванович Вавилов. Он устроил его в Институт философии Академии наук. Несмотря на то что Сергей Леонидович был лауреатом Сталинской премии, членом-корреспондентом Академии наук и заведующим кафедрой – он восстановил кафедру психологии в МГУ в 1942 году, – несмотря на все это во время борьбы с космополитизмом его уволили отовсюду. И вот Вавилов его спас.
У меня дома нет ни кандидатской, ни докторской, ни диплома, но сохранились тетрадные странички в клеточку с моей курсовой работой, которую я писал у Рубинштейна. Она была посвящена проблеме памяти в трудах Ивана Михайловича Сеченова. Помню, я к нему пришел домой и там впервые увидел настоящую психологическую библиотеку западной литературы. Я увидел шкафы, в которых стояли собрания сочинений великих психологов. Он ведь Марбургский университет заканчивал. Это ему удалось привезти еще до революции, наверное. Я поражался, как же он курсовую мою читал и не высек меня за то сочинение, которое я ему принес. Сергей Леонидович человек был необыкновенный, щедрый и мужественный.
Правообладателям!
Представленный фрагмент книги размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает ваши или чьи-либо права, то сообщите нам об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?